Стержень мрака (Атлантический дневник)
Шрифт:
Когда началась Первая мировая война, Рильке примкнул к общему патриотическому хору, но этот патриотизм мгновенно испарился с призывом в армию. Чтобы увернуться от досадного гражданского долга, Рильке обратился за помощью к другой благодетельнице, уже упомянутой принцессе Мари фон Турн-унд-Таксис-Гогенлоэ, нисколько не смущаясь тем, что у самой принцессы два сына находились в то время на действительной службе.
Этот список поступков, оставляющий все меньше пространства для маневров чести и совести, можно продолжить. Приговор Брайана Филипса, подкрепленный анализом «Элегий», недвусмыслен: великий талант достался безответственному и не обремененному моралью существу. Приговор может быть еще суровее. Что это, собственно, за форма жизни, беседующая с ангелами, питающаяся цветами и бабочками и не снисходящая до человеческих норм? Человек
Идея о том, что поведение поэта чем-то отличается и даже должно отличаться от поведения других смертных, вовсе не восходит к седой древности. Она представляет собой гримасу романтизма, мощного духовного движения, возникшего в конце XVIII века и не иссякшего окончательно по сей день. Одно из главных положений романтизма – независимость творчества и творца от общества и его мещанских норм. На практике это выражалось в пренебрежении нормами не только на бумаге или на сцене, но и в быту. Считалось, а кое-где считается до сих пор, что человеку творческому вполне к лицу постоянно дышать перегаром, не иметь расчески, пропускать банные дни и шуметь в общественных помещениях. Впрочем, это лишь эскизы к групповому портрету; в конце концов, поэзия – представление и часто не брезгует мелкими уловками. Иногда ставки были крупнее: Лермонтов и Есенин буквально принесли себя в жертву собственной страсти к скандалу.
Но даже в этом эффектном состязании тихоня Рильке обошел соперников на корпус: Байрону, допустим, все же не приходило в голову утверждать, что истязать жену ему просто необходимо для поднятия качества литературной продукции.
Очень легко показать, что в предромантическую эпоху поэты вели себя иначе, пристойнее. Вергилий, когда его узнали в публике римского театра и попытались устроить ему овацию, в панике бежал в Неаполь и некоторое время там скрывался. Шекспир, по общему свидетельству современников, был скромным и обходительным человеком, приятным собутыльником, и эта скромность до сих пор выходит ему боком в трудах литературных ниспровергателей, считающих гений несовместимым со здравым смыслом и деловой сметкой. Сегодня традиция поэтического имморализма сходит на нет. Уоллес Стивенс, один из лучших американских поэтов, всю жизнь был служащим страховой компании, и ему не приходило в голову требовать повышения в должности за литературные заслуги.
В России отношение к выходкам литературных кумиров традиционно было особенно терпимым, порой даже на грани поощрения. Мне известны люди, которые всерьез считают Пушкина образцом человеческого совершенства, неким провозвестником идеала, гостем из будущего. Эта теория старательно культивировалась советским черно-белым литературоведением, которое умалчивало об изъянах, но удивительно то, что моим-то знакомым эти изъяны известны в мельчайших подробностях. Пушкин был мот и запойный игрок, любитель наставить ближнему рога, тщеславный и во многом мелочный человек – здесь даже на романтизм скидки делать не надо, все это слишком типично для светского общества того времени. Слабости поэта были отлично известны его друзьям, к их горькому прискорбию. И незачем пенять, что судьи – Жуковский, Баратынский, Вяземский – сами, может быть, не без страха и упрека. Чтобы отличить воровство от купли-продажи, совсем не обязательно быть квартальным надзирателем.
Что же в таком случае имел в виду Евгений Евтушенко, обессмертивший себя по крайней мере одной строкой – «поэт в России больше, чем поэт»? Циник отделался бы заявлением, что автор подразумевал просто себя самого, но не поддадимся соблазну цинизма и попробуем понять, как видят себя сами поэты. Приведу примеры, не называя имен, потому что речь идет о моих близких друзьях, за которых я могу поручиться, – мне, как и им, тоже случалось выпалить, не подумав.
Один из этих довольно известных поэтов, будучи оскорблен некоторой инстанцией, опубликовал статью, в которой заявил, что так, дескать, обходиться с поэтами нельзя. То есть почему именно с поэтами? Неужели существует некоторая категория оскорблений, допустимых по отношению, скажем, к слесарю, но не к поэту? Человеку, живущему или надеющемуся жить в правовом либеральном государстве, пристало знать, что все одинаково защищены законом и моральными нормами, независимо от профессии и дарования.
Другой в газетном интервью осудил советскую власть, мотивируя это тем, что она убила Мандельштама. Нет сомнения, что убийство Мандельштама было преступлением, и все-таки жутко подумать об этих воображаемых весах, где на одной чашке – жизнь поэта, а на другой – десятки миллионов других жертв режима, и весы при этом сбалансированы.
Между слесарем и поэтом есть, конечно же, бесспорная разница, хотя бы потому, что труды первого обычно не вознаграждаются аплодисментами и лавровым венком, а второго – поллитрой, хотя случается и такое. Но исключительность поэта – не просто духовная, а социальная приподнятость над слесарями и прочими страховыми агентами, – идея вполне новая, даже с оглядкой на романтизм и Рильке. Выходит, что поэт в России – по статусу некий эквивалент психа со справкой, освобожденного от обязанностей и готового на поступки, за которые он не отвечает.
Когда обрушилась советская власть и весь этот психдиспансер выставили на улицу, был поднят большой шум с требованиями вернуть кормушки и бесплатную раздачу таблеток. Мысль о том, что отныне на жизнь придется просто зарабатывать, возможно даже с разводным ключом в руке, показалась невыносимой.
Нет, Евтушенко, конечно же, писал не об этом, по крайней мере не сознательно. Русская литература имеет, а сегодня уже приходится сказать «имела», замечательную традицию: быть социальной совестью. Толстой, Чехов, Короленко и десятки других считали своим долгом первыми вступиться за обиженных, помочь слабым, утешить скорбящих. И совсем не обязательно этнических русских или социально близких, потому что совесть не выбирает по такому принципу. Русская литература не вступала в сделки с властью и не просила у нее справок. Кто из нынешних лауреатов бесчисленных премий и получателей грантов вправе повторить за Пушкиным слова его «Памятника»: «И долго буду тем любезен я народу…»? Чем любезен и какому народу? Случайно, не чеченскому?
Эта великая традиция умерла не сразу. Ее хранили те немногие, кто, несмотря на весь риск, противостоял тиранам и в одиночку добивался невероятных триумфов. В числе последних были победитель Брежнева Александр Солженицын и Иосиф Бродский, который незадолго до смерти возвысил голос против палачей Милошевича в Боснии. Владимир Набоков, этот гордый житель хрустальной башни, до последнего дыхания обличал деспотизм и ненависть.
Традиции русской интеллигенции достались ее советским потомкам в результате ограбления – репутация с чужого плеча была дарована своим воспитанникам советской властью, которая тем громче рассыпалась в похвалах, чем усерднее истребляла прежних и воспитывала себе новых, людей великого самомнения, скромного таланта и гибкой совести. Кто же в таком случае их нынешние наследники?
Несколько российских кинематографистов подписали полный раболепия и ненависти ответ на письмо западных интеллигентов в защиту чеченцев. Ненависть производит впечатление вполне искренней, но раболепию я бы на месте российского правительства верил не очень. Просто кинематографисты – самые жадные из всех служителей муз, уж такое у них искусство. Российские мастера экрана презирают Голливуд, потому что в Голливуде деньги зарабатывают, как какой-нибудь слесарь. Истинному художнику деньги проще отобрать у нищих, а поскольку это – компетенция правительства с его налоговой полицией, правительству надо стараться нравиться. Когда Алексей Герман завершит многолетние съемки очередного шедевра, он, возможно, вновь примет меры, чтобы не допустить его в прокат, потому что неумытая масса не поймет. Все равно заплачено вперед – теперь уже взаимно.
На московском конгрессе ПЕН-клуба лауреат Нобелевской премии Гюнтер Грасс выступил против военных преступлений в Чечне. Такой изгиб в повестке дня понравился не всем – в частности, один писатель в знак протеста покинул помещение, а затем по телевидению изложил собственную теорию нравственности: преступления допустимы, если служат целям справедливой острастки. Другой писатель рекомендовал вернуть дискуссию в русло литературы. Человек он вполне эрудированный и хорошо знает, что правозащитные вопросы всегда были в центре внимания как ПЕН-клуба, так и западной творческой интеллигенции. ПЕН-клуб, в конце концов, не Союз писателей, он никогда не занимался типичными образами в типичных обстоятельствах. Тем не менее он счел нелишним выступить со своей репликой в понятном расчете, что где нужно – услышат и когда нужно – вспомнят. Малым усилием, почти что неприметным жестом, можно порой добиться очень многого.