«Стихи мои! Свидетели живые...»: Три века русской поэзии
Шрифт:
Поэт живёт не только личными страстями и горестями. Душа его открыта «всем впечатленьям бытия», и сердце болит и за ближних, и за дальних. Елена Аксельрод посвящает стихи Арсению Тарковскому и Юлию Даниэлю, Сахарову, которого считает праведником, и безвестному старику, прошедшему окопы и плен, Соловки и Колыму, а сегодня везущему коляску с внуком. Ей ближе молодые друзья сына, чем сверстники, и ей кажется, что она заплутала «между поколений». Задумывается поэтесса и о горькой судьбе русской литературы, упоминая в «Сонете о географии» печально знакомые места: «От Чёрной речки в двух шагах Машук. / Елабуга видна с его высот», «От хищной Персии до камских вод». О себе же она скажет, что «избалована судьбой», т.е. избежала тюрьмы, лагеря, гибели, тем не менее чувствует себя в «пожизненной одиночке», а её стихи обречены на безмолвие, потому что их не
В столе хранятся (спрятаны) и стихи на еврейскую тему. А когда в конце 80-х годов семья уехала в Израиль, вырвались из сердца строки, благословляющие отъезд («Значит, войдёт он, значит, войдёт в Галилею»), но отвергающие танахический сюжет об Аврааме:
Я никогда не поверю, что Авраам Может по знамению свыше отдать Исаака. Пусть богохульствую, пусть не войду во Храм, — Сыном богата…Елена Аксельрод поселяется в Араде, затем в Маале-Адумим, где и живёт по сей день. Прощание с Москвой было тяжёлым и мучительным — разорённый дом, «полки зияют, как жизнь, опустевшая вмиг», «одиночества крик»; «Пушкина, Пушкина сунуть в баул не забудь!», «Небо молчит, я не слышу подсказки его. / Вот и всё кончено… Вот и совсем ничего» («Прощание с Москвой»). Нерадостными были и первые израильские впечатления и настроения.
Жизнь после смерти есть. Я умерла И вот попала в вечность — город вечный. <…> Хоть плоть свою сожгла, чем душу напою? Живу внутри стиха, где между строк песок, Где юный Яаков — рубашка цвета хаки — С Рахелью обнялся — их караулят маки, И чёрный автомат, как пёс, лежит у ног. <…> В больную даль гляжу, где больше полувека Жила не зная, что в раю больней…Абсорбция оказалась трудной — бездомье, «общие наши нестены, под общей не-крышей дом», жара, как раскалённая сковорода, «безглазый хамсин». «Возвращенке-изгнаннице» неуютно у пересолённого моря, у пересохшей горы. И непонятно, что здесь своё и что чужое, а внутри, «не унимаясь, мой телефон по мне звонит». «Зачем я тут, когда два камня в Востряковке тоскуют обо мне и ждут?»
Постепенно происходит вживание, привыкание к новой действительности, и появляются стихи об Израиле, о чём свидетельствуют уже сами их заглавия: «От Арада до Эйлата», «Автобус в Негеве», «Танцы в Тверии», «Ветер в Араде», «Февральские дожди», «Серый день в Иерусалиме», «Канун субботы в Маале-Адумим». В душе и в поэзии зазвучали «Песни Израиля».
Здесь песенка любая о стране, Как заклинанье в хрупкой тишине, Мольба о верности и о любви: Останься! Не уйди! Не уплыви! Так нежен, так протяжен каждый звук, Как будто в нём предчувствие разлук, И сам напев тоскует, предвещая Господен гнев, изгнание из рая.И на душе тоскливо — в Израиле всегда тревожно, беспокойно: «Я за покоем ехала сюда, /
Всё более становится ясным, что начать жизнь заново невозможно — «Жизнь моя скудна — разбитое корыто». Мучают чувство невостребованности и пустоты, семейные неурядицы и воспоминания о прошлом:
Здесь под горой в Святом краю Я больше песен не пою, Я жизнями двумя живу. Здесь синий день, А ночь темна, Боюсь бессонницы и сна, Во сне и наяву, Боюсь воспоминаний…Однако ностальгия не проходит, хотя, казалось бы, «прокрустово ложе России», лишавшее человека либо ног, либо головы, не располагает к доброй памяти. Но по-прежнему раздвоена душа: «Тот небосклон дождями измождён. / А этот солнцем. Велико ль различье? / Подснежник — там, а здесь — ро-до-ден-дрон. <…> / Так мы с тобой разведены, разъяты…». Пугает бездорожье и бесцельность сегодняшней жизни («с пути, с причастности и с толку сбита»), иссякающий источник вдохновения: «слов окончательных нет», «что сломан голос, что звук утрачен, не разумеет поэт».
Правда, ненадолго радуют поездки в Европу и Америку, но всюду не покидает ощущение своей неприкаянности — «в чужом пиру хмельная», «в доме нежилом», «опять к чужому пирогу», «с ненужным ремеслом». Всё чаще посещают мысли о старости и смерти.
В позднем возрасте пора стать мудрее, замаливать грехи, а главное, после себя «не оставлять трухи».
Две скобки — два числа: Рождение — уход. От койки до стола И дальше — в небосвод. Пришёл ты, как домой, А цыфирки вдогон. И вот уж — с глаз долой, И вот — из сердца вон. Ты на виду у птиц, Ты в сердце облаков — Меж просветлённых лиц Бесполых стариков.Среди горьких вопросов, которые задаёт себе Елена Аксельрод, есть и знакомые многим из нас: «За что же вера обошла меня?» и «Чем заполнить то, что пусто с детства?» Что же заменяет ей религиозную веру? Спрашивая себя: «Чем жизнь моя озарена, / Какой светильник согревает ночи?», она отвечает, что живёт звуками природы, «голосами тех, кого люблю, то окликами тех, кого любила»… и стихами. А ещё, будем ждать новых пророков, сидеть у порога «и прохладный вещий ветерок пить неспешно, мелкими глотками».
Если Иосиф Бродский утверждал, что от человека остаётся «часть речи», то Е. Аксельрод замечает, что она пропела песенку и не ей судить — «хорошо ли плохо», «промах ли удача». Но эта «песня немудрёная» рождается у неё «вместо вздоха», «вместо плача», «вместо стона» и звучит «меж стеной и тучей».
Вчитываясь в стихи Елены Аксельрод, мы понимаем, что её поэзия проникнута трагическим мировосприятием, как полученным в наследство от предков, так и приобретённым собственным жизненным опытом в атмосфере жестокого ХХ в., что она впитала и по-своему выразила многовековую печаль еврейского народа, народа, пережившего две тысячи лет галута…