Стихи про меня
Шрифт:
1957
Удивительный временной феномен. Авторов соседних "Где-то в поле возле Магадана..." и "Мир человеческий изменчив..." разделяет зияющий провал: от 1903 года рождения Заболоцкого до 1937-го — Уфлянда. При этом сами стихотворения написаны почти одновременно — в 56-м и в 57-м. Не только в этой моей личной антологии, но и вообще в русской поэзии даже трагически прерывистого XX века — перерыва нет. Таланты сомкнулись через головы двух поколений. Ничего я не подгадывал специально: так само вышло, что рядом с Заболоцким встал Уфлянд.
Разрыва нет стилистического: слишком ясно, скольким Уфлянд обязан обэриутам. Другое дело, что он начал с той повествовательной внятности, которой заканчивал Заболоцкий. Как такое удалось двадцатилетнему юноше — вопрос, вероятно, праздный, вряд ли имеющий сколько-нибудь серьезное рациональное объяснение. Тут точнее всего банальный отсыл к чуду искусства: как сочинил все свое главное
Разрыва нет и содержательного. Главная тема Уфлянда, с самого начала и вот уже полвека — родина, на которую он все долгие годы умудряется смотреть ошеломленно, хотя принадлежит к поколению, счастливо обойденному Магаданом. В этом, может быть, главная привлекательность поэта Уфлянда: он никогда не устает удивляться тому, что видит вокруг, и умеет доходчиво поделиться изумлением. Задать точные вопросы, смоделировать правдивые ответы. Как в диалоге России с Народом: "Да, я ценю твою любовь и верность. / Но почему ты об мою поверхность / Бутылки бьешь с такою зверской рожею? / А потому, что я плохой, а ты хорошая. / И все на свете я готов отдать, / Чтобы с тобою вместе пропадать".
Когда Уфлянд пишет "Сто лет тому назад любили Францию. / А в наши дни сильнее любят Родину" или "Другие страны созданы для тех, / кому быть русским не под силу" — это ирония только отчасти: ему, Уфлянду, под силу и быть, и рефлектировать по этому поводу. Честный чаадаевский порыв с замаскированной философичностью письма.
Изощренность ума всегда вызывает недоверие: непременно чудится, что фиоритуры мысли скрывают какую-то важную неискренность. Веришь только простодушию. Тогда не обидно и не стыдно читать о себе такое: "В целом люди прекрасны. Одеты по моде. / Основная их масса живет на свободе. / Поработают и отправляются к морю. / Только мы нарушаем гармонию". И следом, в том стихотворении 58-го года — тихое, но уверенное пророчество о том, что произойдет через тридцать лет: 'Твердо знаем одно: / что в итоге нас выпустят. / Ведь никто никогда не издаст запрещения / возвращаться на волю из мест заключения". Как он мог предвидеть, глядя на тогдашний государственный монолит, новую российскую попытку вписаться в гармонию цивилизации? Опять праздный вопрос, опять чудо. Можно сказать, что включается звериное чутье своей земли, своего народа. В конце концов, Уфлянд — по крайней мере так было в молодости — соответствует нарисованному им самим портрету: "Цветом носа, глаз и волос / несомненно, Великоросс". Однако он знает и про других. Как он в 50-е ухитрился предугадать социальные процессы в чужой стране, не только до всякой политкорректности, но и до Мартина Лютера Кинга и десегрегации? "Меняется страна Америка. / Придут в ней скоро Негры к власти. / Свободу, что стоит у берега, / под негритянку перекрасят... / И уважаться будут Негры. / А Самый Черный будет славиться. / И каждый Белый будет первым / при встрече с Негром / Негру кланяться".
Уфлянд — наблюдая или предсказывая — только рассказывает, на равных, словно за столом и рюмкой, в его интонации никогда не услышать учительской ноты, которая для него неприемлема вообще: "Из всех стихов Бориса Леонидовича Пастернака мне меньше всего нравится "Быть знаменитым некрасиво". Борис Леонидович обращался, конечно, к себе. Но могло показаться, что он учит кого-то другого не заводить архивов и не трястись над рукописями".
У Уфлянда архивов нет, потому что все напечатано — когда стало можно. До того на родине он опубликовал всего два десятка стихотворений за три десятка лет, в основном в детских журналах (опять-таки обэриутский путь). Когда стало можно, он, тонко чувствуя извивы отечественной истории, решил не рисковать и не держать ничего в закромах, видимо, справедливо полагая, что обнародованное уж точно бесследно не пропадет. Потому в его сборнике 1997 года собраны и краткие (явно на открытках) стихотворные послания, и даже надписи на подаренных книгах. Если ты поэт, то твоя жизнь, вся твоя жизнь — поэзия. Так и выходит, и в книге есть, например, целый раздел из двадцати сочинений, озаглавленный "Леше, Нине и всем Лосевым". По-хозяйски учтено все. Включена и мне надпись: "Дарю Пете Вайлю тексты отборные / за его произведения, для литературы плодотворные". Лестно: не столько чтонаписано, а что от Уфлянда. Надо думать, в его будущую книгу попадет надпись на этом сборнике: "Вайлю Пете / тексты, сочиненные на закате и на рассвете".
Литературное простодушие — всегда маска. Как и литературная желчь, и литературная ярость, и литературное безразличие. Но не знает история словесности примеров, когда бы под маской злобы скрывался добряк, или наоборот. Если попытаться снять с Уфлянда
Наверное, оттого он такой превосходный стихотворный рассказчик — достоверный, понятный, увлекательный. Физическое наслаждение — читать Уфлянда вслух, назойливо приставая к родным и близким. Им нравится.
НАДЕЖДА, ВЕРА, ЛЮБОВЬ
Владимир Уфлянд1937
Уже давным-давно замечено, как некрасив в скафандре Водолаз. Но несомненно: есть на свете Женщина, что и такому б отдалась. Быть может, выйдет из воды он прочь, обвешанный концами водорослей, и выпадет ему сегодня ночь, наполненная массой удовольствий. (Не в этот, так в другой такой же раз.) Та Женщина отказывала многим. Ей нужен непременно Водолаз. Резиновый. Стальной. Свинцовоногий. Вот ты хоть не резиновый, но скользкий. И отвратителен, особенно нагой. Но Женщина ждет и тебя. Поскольку Ей нужен именно такой.1959
Одно из самых трогательных стихотворений о любви. О той самой женской любви-жалости, которая зафиксирована в словарях с пометкой "устар.".
Женщины в поэзии Уфлянда встречаются разные.
Легкомысленно-похотливые: "Помню, в бытность мою девицею / мной увлекся начальник милиции. / Смел. На каждом боку по нагану. / Но меня увлекли хулиганы". И дальше — то прокурор, то заключенные, то секретарь райкома, то беспартийные.
Угрюмо-корыстные: "Ты женщина. И любишь из-за денег. / Поэтому твои глаза темны. / Слова, которыми тебя заденешь, / еще людьми не изобретены".
Суетливо-настырные: "Все женщины волнуются, кричат. / Бросаются ненужными словами. / Мне что-то их не хочется включать / в орбиту своего существованья".
В стихах о водолазе — Женщина, как и написано, с большой буквы, проникнутая состраданием и благородством. В 79-м году я впервые попал в Париж. В числе необходимых для посещения достопримечательностей, наряду с Лувром и русским кладбищем Сен-Женевьев-де-Буа, в моем списке значилась проституточья улица Сен-Дени. Сейчас там не очень интересно, почти пустынно: СПИД нанес сокрушительный удар по злачным центрам Европы и Америки. Впал в ничтожество Провинс-таун на Кейп-Коде, гей-столица Восточного побережья США, где мне случилось наблюдать огромный зал танцующих под оркестр мужских пар, шер с машером. Опустела нью-йоркская Кристофер-стрит, выходящая к Гудзону, где на деревянных причалах лежали на солнышке в обнимку голые по пояс мужчины, не ведающие, что где-то в Африке зеленые обезьяны уже собирают для них по джунглям иммунный дефицит. Поскучнела сан-францисская Кастро-стрит: мужские пары в обнимку еще прогуливаются, но нет уже тех дивных нарядов, вроде кожаных джинсов с круглыми вырезами на ягодицах. СПИД поразил прежде всего мировое гомосексуальное сообщество, но рикошетом ударил по всей сексексуальной индустрии, лишив города одной из их ярких красок. Сократились и стушевались кварталы с сидящими в витринах девочками в Амстердаме и Антверпене. Ослабел порнотрафик на гамбургском Риппербане. На 42-й в Нью-Йорке вместо массажных салонов и "актов на сцене" — кинотеатры и магазины. Зато оживилось самолетное сообщение с Юго-Восточной Азией, где пока еще не боятся ничего, кроме цунами.
Нет и тени былого великолепия на Сен-Дени. В 79-м проститутки стояли, как почетный караул, по обе стороны улицы в метре-двух друг от друга на протяжении нескольких длинных кварталов. Не для красного словца Сен-Дени у меня поставлена в один ряд с объектами из путеводителя: я пришел туда за увлекательным и, как оказалось, поучительным зрелищем. Никогда прежде не видал — а теперь уже никогда больше не увижу — такого разнообразия лиц, фигур, одежд, манер. Словно какой-то режиссер, одержимый идеей мультикультурализма, расставил женщин вдоль стен. Понятно какой: спрос. Помню черных, коричневых, желтых, розовых и белых. Усатых брюнеток и молочных альбиносок. Горбунью лет семидесяти. Юное созданье в детском ситцевом платье. Необъятную толстуху в трусах и лифчике. Одноногую блондинку на костылях. Плечистую дылду в форме морского пехотинца. Очкастую училку с книжкой в руке. Карлицу в сомбреро. Из гигантского сексуального супермаркета никто не должен был уйти обделенным.