Стихи про меня
Шрифт:
Вдоль пестрого караула чередой шли не менее разнообразные водолазы — в поисках той, которой "нужен именно такой". Надежда светит всегда и каждому.
Картина, зеркальная по отношению к уфляндовскому сюжету. Какая-то странная, почти безобразная, но раздражающая именно своей похожестью карикатура. Потребительский мужской и жалостливый женский миры диковинно сходятся во множественности вариантов, в бесцеремонности запросов и безотказности откликов. В надежду на любовь — любую любовь! — нужно верить.
Добрый Уфлянд всем нам, самым из нас отвратительным и скользким, дает шанс. Расколдовывает секрет женско-мужских отношений: для каждого "несомненно есть на свете" некто, надо только выучиться ждать, надо быть спокойным и упрямым, как пелось в песне той эпохи. Это все про настоящую любовь.
Чистая
Уфлянд и произвел переворот в 50-е: так прежде не писали. Так и сейчас не пишут. Он такой один. Уфлянд не ставит экрана между собой и текстом, между текстом и читателем. В нем все ясно, разгадывать нечего. И в том, что нет загадки — тайна.
СКУЧНАЯ ИСТОРИЯ
Иосиф Бродский1940—1996
Зимним вечером в Ялте
Сухое левантинское лицо, упрятанное оспинками в бачки. Когда он ищет сигарету в пачке, на безымянном тусклое кольцо внезапно преломляет двести ватт, и мой хрусталик вспышки не выносит: я щурюсь; и тогда он произносит, глотая дым при этом, "виноват". Январь в Крыму. На черноморский брег зима приходит как бы для забавы: не в состоянье удержаться снег на лезвиях и остриях агавы. Пустуют ресторации. Дымят ихтиозавры грязные на рейде. И прелых лавров слышен аромат. "Налить вам этой мерзости?" — "Налейте". Итак — улыбка, сумерки, графин. Вдали буфетчик, стискивая руки, дает круги, как молодой дельфин вокруг хамсой заполненной фелюки. Квадрат окна. В горшках — желтофиоль. Снежинки, проносящиеся мимо. Остановись, мгновенье! Ты не столь прекрасно, сколько ты неповторимо.Январь 1969
Спор с Гете — в пользу Бродского. Стоит лишь вспомнить неповторимые мгновения в собственной жизни, подивиться их содержательной мелкоте и непреходящему очарованию.
Может казаться, что оппозиция "прекрасно-неповторимо" — снижение, но на деле, конечно, подъем. Гете предлагает остановить миг, потому что он прекрасен, Бродский — потому что он произвольный свой, другого не будет. Самоценность мимолетности. Священный трепет мгновения, "атома вечности", по Кьеркегору, "той двузначности, в которой время и вечность касаются друг друга".
В крымском пейзаже Бродского отзвук Мандельштама: "Зимуют пароходы. На припеке / Зажглось каюты толстое стекло". Мандельштам — начало той цепочки, конец которой меня всегда озадачивал: почему Бродский холодно, если не неприязненно, относится к Чехову? Дело, вероятно, в акмеистической традиции — в обратном отсчете воздействий: Бродский — Ахматова — Мандельштам. В наброске 1936 года "О пьесе А.Чехова "Дядя Ваня" Мандельштам пишет свирепо: "невыразительная и тусклая головоломка", "мелко-паспортная галиматья", "проба из человеческой "тины", которой никогда не бывало", "владыка афинский Эак... из муравьев людей наделал. А и хорош же у нас Чехов: люди у него муравьями оборачиваются".
Слишком все приземленное у Чехова, слишком простое. "Скучно перешептываться с соседом... Но обменяться сигналами с Марсом — конечно, не фантазируя — задача, достойная лирического поэта". Так, как у Чехова — будто подразумевается
Между тем Лев Лосев в статье "Нелюбовь Ахматовой к Чехову" показывает, что "творческая манера самой Ахматовой... очень близка художественной манере Чехова" и что, таким образом, дело в так называемом "неврозе влияния". Художник внешне отталкивается от того, кто ему внутренне близок. Так Набоков всю жизнь клял Достоевского, хотя именно Достоевский тенью стоит за его сочинениями. Джойс уверял, что не читал рассказов Чехова, тогда как чеховская поэтика отчетливо видна и слышна в "Дублинцах" и отчасти в "Портрете художника в юности", да и трудно поверить, что феноменально начитанный Джойс (к примеру, прекрасно знал Лермонтова — редкость для иностранца) как раз Чехова-то и проглядел.
То-то тускловатому Чехову — не Толстому, не Достоевскому, не Гоголю, неизмеримо превосходящим его в размахе и яркости, — удалось создать рабочую матрицу, безошибочно пригодную уже сто с лишним лет. Чеховское "творчество из ничего" — в основе прозы XX века. Литературный экзистенциализм — до того, как такое течение и понятие возникли. Из чеховских пьес вышла не только драматургия Ионеско и Беккета, но и такие блестящие диковины, как фильм американского француза Луи Малля "Ваня на 42-й стрит" и кинокартина Майкла Блейкмора "Сельская жизнь", где действие "Дяди Вани" легко и убедительно перенесено в Австралию 1918 года. Неброскость Чехова плодотворна — сродни невыразительности лиц манекенщиц, на которых на улице не обернешься, но нарисовать на этом лице можно Афродиту.
Бродский убежденно говорил о противопоставлении пристального американского взгляда романтическому европейскому. Такая сдержанность — фирменный знак Бродского — пожалуй, как раз чеховская традиция. Стихотворение "Посвящается Чехову" — свидетельство "невроза влияния": одновременно пародия и почтительная фантазия на тему. Чехов в стихах. "...Он единственный видит хозяйку в одних чулках. / Снаружи Дуня зовет купаться в вечернем озере, / Вскочить, опрокинув столик! Но трудно, когда в руках / все козыри". Чеховские мотивы, бродские стихи. Прозаик и поэт часто схожи и уж, во всяком случае, никак не противоположны.
Лидия Чуковская вспоминает, как Ахматова сказала ей, "что герои Чехова лишены мужества", а она "не любит такого искусства: без мужества". Лосев: "Поэтика, в рамках которой работала Ахматова, требовала изображения необычных героев в экстремальных обстоятельствах". В общем, обмен сигналами с Марсом.
Но Бродский — совершенно иное. Его мужество — как раз чеховское. "Надо жить, дядя Ваня". Обратим внимание: не как-то по-особенному, а просто — жить. Это очень трудно. Еще труднее — понять это. Еще труднее — высказать.
Бродский высказывает, нанизывая в "Зимнем вечере" пустяки — скажем, твердя противное языку и слуху "ф" (не существует ни одного русского слова с этой буквой): "графин", "буфетчик", "дельфин", "фелюка", "желтофиоль". Получается вынесенная за скобки обыденности (Крым, юг, не вполне Россия, да еще агавы какие-то), однако все-таки обычная, с "мерзостью", жизнь. Лицо экзотично левантинское, но ихтиозавры знакомо грязные.
У Бродского есть эссе "Похвала скуке". Надо было знать автора, чтобы поразиться несочетаемости облика Бродского с самим понятием "скука". Он был полон жизни — в самом приземленном смысле слова: любил итальянские кафе и китайские рестораны, разбирался в вине и автомобилях, в 94-м мы обсуждали каждый игровой день чемпионата мира по футболу. В памятном сентябре 95-го в Италии, под Луккой, он был неутомим в прогулках, составлении меню, каламбурах, экспромтах. Жить ему оставалось четыре месяца. И он знал это. То есть, разумеется, не знал даты — никому не дано знать. Но жил, неся тяжесть смертельной болезни, торжествуя всю полноту жизни. Он был очень храбрым человеком. Эта храбрость проявлялась разнообразно и давно. Нечто необычное происходило в мальчике, который на уроке в восьмом классе встал из-за парты и вышел из класса — чтобы никогда больше не возвращаться в школу. Нечто побудило молодого человека произнести в советском суде слова о Боге и Божественном предназначении. Заметим уже на этих двух примерах разницу между смелостью поступка и смелостью сознания. С годами пришло и более высокое — смелость существования. Мужество.