Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется
Шрифт:
Мы вошли. В хате была жена Олексы, Катерина, еще молодая, но от нужды уже увядшая женщина, а вокруг нее — целая куча малых детей. Она кормила их черешнями, а самого маленького держала у груди. С радостью встретила она меня.
— Ну, боже милый, не думали мы вас уже и увидеть, как распустили весть: «Ого, нет Сторожа Мирона!» И наплакалась я тогда!..
Катерина и тут начала утирать рукавом глаза. Олекса во время нашей встречи стоял в стороне, добродушно улыбаясь и обводя глазами хату. Хата была очень бедная, утварь убогая, дети слабые и чахлые (они уже с неделю жили почти на одних черешнях, потому что хлеба не осталось, а картошки, единственной
— Видишь мое хозяйство! — заговорил Олекса. — Ну, однако, присаживайся!
Я сел. Олекса придвинул себе табуретку и сел напротив. Он принялся было угощать меня черешнями, но я отказался. Катерина начала рассказывать о своей жизни и о том, как отчим издевается над моими братьями. У меня духу не хватает повторять эти страшные вещи, — они записаны у меня глубоко в сердце, а вам до них никакого нет дела.
Олекса в это время хотя и вмешивался иногда в рассказ жены, — видно было, думал о чем-то другом. Когда Катерина кончила, он снова обратился ко мне:
— Ну, удивительная же у вас эта наука, что ты мне говорил. Думается мне — в ней много правды.
— Какая такая наука? — спросила Катерина.
Олекса начал по-своему и своими словами разъяснять ей, в чем дело. Она удивлялась, вскакивала с места и время от времени вскрикивала: «Ну, вот видишь! Порою человек сам по себе подумает о чем-нибудь таком, а вон и в школах об этом учат».
Олекса, рассказывая ей, сам разгорячился — его серые глаза, заблестели, он не мог спокойно усидеть на месте и под конец, воскликнул:
— А боже, боже, и почему это человек — темный, почему не видит ничего, что на свете делается! Ну, гляди, жинка, кабы все люди до этого дошли, разве им трудно было бы сделать так? И запретить бы им никто не смел! Ну, а все-таки скажи мне, брат, если наука та не запрещенная, так за что же на вас такое наговаривают?
— Тому есть разные причины, — отвечал я. — Надо знать, кто наговаривает. Больше всего кричат дурные люди, дармоеды, взяточники, потому что видят, что если дойдет до этого, так у них все сразу и лопнет. А во-вторых, кричат дураки, которые не знают, чего мы хотим: им наговорили, будто мы бунтовщики, хотим резать панов, попов и купцов, ну, они и кричат. А мы, как ты сам видишь, не только резать, — и выгонять никого не собираемся, даже наоборот, чем больше людей, тем лучше! Больше рук за работу возьмется, так и работа лучше пойдет. Разумеется, кто не будет работать, тот ничего не получит и может себе идти на все четыре стороны.
— Так, так, так и должно быть! — даже закричал Олекса. — Сколько раз я сам говорил это нашим панам: ни за что кровь людскую пьете! Как вас бог на свете терпит? Так, брат мой милый, этого и держись, от этого не отступайся, хотя бы стали на тебя все так кричать, как вот здесь в селе — на меня!
Я улыбнулся.
— А разве и сейчас, слава богу, не кричат? Не беспокойтесь, и теперь уже есть такие, которые, если бы могли, отправили бы меня прямым путем на виселицу! А отступиться от этого, как сами видите, не так-то легко. Раз человек узнал правду, он от нее уже не откажется, до тех пор, разумеется, пока он хочет быть честным человеком.
— Ну, а ты как думаешь, что с тобой дальше будет?
— А что будет? Думаю как-нибудь заработать столько, чтоб можно было купить земли, а тогда возьмусь за хозяйство: может, людям на что-нибудь и пригожусь.
Олекса и Катерина, видимо, не ожидали этого. Их удивили мои слова.
— Как же это, столько лет учился,
— Почему же зря? Или вы думаете, что только тот учится не зря, кто станет попом или паном и будет людей обирать? Нет, брат, теперь высшая, лучшая наука: уметь честно жить на пользу бедным, а не во вред им. Теперь высшая наука говорит, что нужно работать, трудиться для общественного блага. Теперь наука говорит: то, что я учился столько лет, — это я как бы взаймы получил у всех людей, которые меня содержали, давали мне книги, одежду, пищу, потому что ведь я на все это не зарабатывал. Так вот этот долг нужно как можно добросовестнее вернуть!
Во время моей речи лицо Олексы прояснялось, краснело, он встал с места и, когда я кончил, схватился за голову и крикнул:
— Слышишь, слышишь, Катерина! Слушай, что он говорит! Все поняла? Ох, брат, милый брат! Авось-то бог даст, что от наших Сторожей будет когда-нибудь польза свету хотя бы на маковое зерно! Дай тебе бог удержаться на этом пути, коли уже стал на него!
Он кинулся обнимать и целовать меня. Катерина, утирая рукавом слезы, тоже подошла ближе, маленькие Сторожи, щебеча, обступили меня и разглядывали. В первый раз за два долгих-долгих года на глаза мои навернулись слезы чистой радости. Весь мир стал для меня светлее, новые силы вливались в меня, словно каждый из этих бедных, забитых нуждой, униженных людей часть своей жизни, своих надежд, силы свои отдавал мне!..
Ну, что же, господа, такие минуты выпадают только «подвергнутым проскрипции», так как в десять раз сильнее чувствует тот красоту жизни, кто стоял под ножом палача! Правда, жизнь «отверженного» порою грустна и тяжела, — однако в наших гнусных обстоятельствах только ее и можно назвать жизнью. Душевное спокойствие, сила и ясность убеждений, чистая совесть и борьба, вечная, неустанная борьба против темноты, фальши и тунеядства! И к этому еще такие минуты, из которых одна стоит целой жизни, жизни в отравленной, удушливой атмосфере бездумья! Эх, господа, ради самой борьбы, ради нескольких таких минут стоит плюнуть на все «путы», стоит быть «подвергнутым проскрипции».
‹1878›
ПАТРИОТИЧЕСКИЕ ПОРЫВЫ
Было около полуночи. Широкими полосами лился свет из окон Д — ской резиденции, мелодическими переливами доносились изнутри звуки фортепиано. Мягкий свет, отраженный чистым, искрящимся на морозе снегом, далеко был виден с высокого пригорка, словно заря на востоке. Далеко по селу разносились звуки музыки и пения, нарушая мертвую, бесконечную тишину сельской зимней ночи.
— О, что-то долго нынче пируют гости у батюшки! — проговорил спросонок крестьянин, близкий сосед священника, выглядывая из сеней на двор. — А отчего ж им не пировать, коли есть на что, не то что у меня! Ох, боже, боже! — Он вздохнул тяжело, запер дверь деревянным засовом и возвратился в тесную, бедную комнатку.
Масляная плошка чуть мерцала на печи, а в постели лежала — догорала молодая еще женщина. Ее лицо, недавно еще свежее и цветущее, было измождено и обескровлено тяжким недугом, глаза сверкали, но лихорадочным огнем, а пышные золотистые волосы рассыпались в беспорядке на грудь и на грязную наволочку подушки. Грудь с трудом поднималась толчками, из горла вырывался сухой хрип, а все тело время от времени судорожно вздрагивало от боли и холода.
— Максим! — позвала больная тихо.
Максим стал перед нею молча, заломив руки.