Стихотворения. Прощание. Трижды содрогнувшаяся земля
Шрифт:
Мне казалось, словно это бабушка говорит со мной голосом органа, и ее голос заполнял собой все вокруг, разрастаясь в мощную бурю звуков.
Органная буря затихала. Вот она сменилась тихими аккордами. Я увидел, как над клавишами заскользили руки. Бабушка в последний раз играла на рояле…
Пока пастор сплетал новый венок лжи, стараясь доказать, что
«Ты варила шоколад, а я тем временем обкрадывал тебя: прости меня за это. Я нарисовал для тебя картинку «Радость», но могла ли она доставить тебе радость, раз все, что есть радостного, я омрачил войной? — прости меня и за это. В новогоднюю ночь ты сказала на балконе: «Пусть наступит новая жизнь». Я хочу стать хорошим человеком, и новая жизнь наступит непременно: обещаю тебе. Только теперь, после твоей смерти, мы можем поговорить и все это сказать друг другу. Точно так же как дедушка перестал писать картины, так и ты молчала, на все кивала головой-«да-да», а в душе была «против». Вот и мама, та, что на мольберте, совсем не похожа на маму с вязальными спицами. Но даже та, что со спицами, часто бывает «против»… Кто, в сущности, «против»? Да почти все. А кто «за»? Опять-таки почти все. И это потому, что их «за» и «против» стоят одно другого. Собственно, за что же они? И против чего? Против того, что кругом ложь, а избавления от нее не видно… А за что? За то, чтобы наступила новая жизнь… Ну нет, я не хочу быть таким, как все, так жить я не хочу… Я хочу сказать правду не в своей посмертной воле, а сейчас, и сказать ее во весь голос, как бы это ни было трудно. Новая жизнь наступит непременно, пусть только каждый громко скажет то, что говорит его внутренний голос… Почему это так? Нет ни одного человека, который был бы тем, за кого он себя выдает. Люди навели на себя мишурный глянец, и получается не жизнь, а мишура. А с годами они обрастают корой, под которой глохнет всякое стремление к лучшему. Разве нельзя быть стойким? Гартингер дернулся стойко. Я же сразу сказал неправду, как только директор Ферч начал меня «подтягивать»… Я — это не один и не два человека, а целое скопище людей. Которым же из них мне быть? Что я — и какой же из всех «я» — могу сделать, чтобы стать тем или другим? Кто же все во мне перепутал? Неужели я никогда не буду настоящим человеком? Нет, нет, и еще раз нет, я не хочу всю жизнь стоять навытяжку перед ложью… Неужели есть только три выхода: стоять навытяжку, сойти с ума или же броситься с Гроссгесселоэского моста?! Безнадежная неразбериха… Неужели нет такого моста, который уводил бы от бездны?! Зажить по-новому! Да, зажить по-новому! Но как? Как?!»
Служитель подал знак: исчезни! Бабушка, исчезни! Раскрытый люк зиял. Гроб опускался…
— Идем, мальчуган, идем! — оттащил мальчугана от родителей дядя Оскар и пошел с ним вниз по ступенькам прямо к толстому огнеупорному стеклу. Мальчуган невольно вцепился в дядину руку. «Ад!» — бормотал он, глядя на огненную смерть, терзавшую его бабушку. В мгновение ока гроб лопнул. Языки пламени охватили тело, заключив его в бушующее море огня. Словно ожив на миг, тело пыталось противиться, но неистовый жар согнул и распрямил его, он вертел его во все стороны на раскаленном ложе.
— Ну, как?
Дядя Оскар ждал одобрительного отклика, словно адский огонь был делом его рук. Будто сам охваченный пламенем, понесся мальчуган по лесенке к родителям, и они со словами: «Уму непостижимо!» — не дожидаясь дяди Оскара, покинули крематорий.
Когда мы вышли на улицу, над трубой крематория вилось нежное, легкое облачко дыма.
Я напряженно всматривался в даль, где в лучах заходящего солнца стоял осиянный лес…
Дядя Оскар опоздал к поезду.
— Уверяю тебя, — говорил отец маме, обеспокоенной дядиным отсутствием, — он намеренно опоздал, он хочет вернуться вторым классом. Да еще курьерским.
Мама скоро уснула, прижавшись к отцу. Во сне она взяла егоза руку и прошептала: «Ах, Генрих, Генрих!» Потом она проснулась, и отец уснул, прижавшись к ней. Мама взяла его руку в свои, тогда и он проговорил во сне: «Бетти! Бетти!»
Колеса швыряли меня из стороны в сторону, я подскакивал, не в силах усидеть, они словно спрашивали меня: «Что за бес в тебя вселился? Что за бес в тебя, вселился? О, — глухо стучали колеса, — такой, как этот, и вдруг захотел новой жизни!»- «Ф-фу!» — злился пар и шипел мне в уши свои проклятия. «Так, так, раньше железная дорога была для него игрушкой, теперь он для нас игрушка», — лязгали один о другой буфера, точно решив раздавить мне грудную клетку. Звеня, кричали рельсы: «Он опять дал клятву!» Болты на рельсах захихикали,
— Пить! Пить! — молил я.
Мама проснулась и налила мне лимонаду в бумажный стаканчик. Когда я попросил еще, она удивилась:
— Мы, кажется, ничего острого не ели. Не понимаю, отчего у тебя такая жажда.
XXXVII
Я охотно уклонился бы от встречи с Гартингером, но он уже переходил улицу и шел прямо на меня. Вот он шагает мне навстречу. «Францль?» Нет, вряд ли, слишком уж он возмужал, слишком вытянулся, носит длинные брюки, и походка у него какая-то неуклюжая, точно он еще не научился владеть своими длинными ногами и руками. В те немногие секунды, которые еще отделяли меня от него, я с недоумением подумал, как это случилось, что мы так долго не видались с ним… А может быть, он каким-то чудом знает все, что произошло со мной за это время? Откуда он явился?
Я невольно, точно задыхаясь, раскрыл рот и потер себе лоб. Напротив раскинулось садоводство Бухнера, оттуда таращилась на меня пещера. Нет, я не мог отмахнуться от нее; из широко распахнутых ворот с таким скрипом выезжал фургон, что садоводства нельзя было не заметить. Я шел как тогда, мелкими шажками, а Гартингер уже издали крикнул мне:
— Здравствуй!
Если бы время могло начать свой бег сызнова, с той минуты, как мы поссорились, я пожелал бы сейчас: пусть будет все сначала и по-другому, совсем по-новому! Но я все еще задыхался, рот у меня был раскрыт, лоб горел.
Гартингер не переставал улыбаться. Я вспомнил, что он учится слесарному ремеслу, и это придало мне храбрости.
Нерешительно шел я навстречу его улыбке.
Откуда эта улыбка? Может быть, из далекого будущего, из того будущего, в котором уже наступила новая жизнь? Я тут же решил, что расскажу Гартингеру о последней воле бабушки и попрошу обстоятельно разъяснить, что это за «новая жизнь» и почему вокруг нее столько разговоров. Пусть порекомендует мне какую-нибудь книжку, — о государстве будущего, наверное, что-нибудь написано.
Но улыбка Гартингера с каждым его шагом все угасала, и рукой, которой он только что так приветливо махал, он лишь бегло пожал мою. Первая улыбчивая радость встречи, несомненно, уступила место неприятным воспоминаниям. Когда мы сошлись, он смерил меня подозрительным и враждебным взглядом. Видно было, что он раскаивается в своей приветливой улыбке. Я прикрыл рот, как будто подавил зевок.
В ту пору мне часто случалось сказать что-либо такое, в чем я далеко не был убежден, сказать с единственной целью — вызвать на спор других и таким образом лишний раз укрепиться в своей правоте. И мысленно я вел такие споры: то в роли отца рвал и метал против себя, то накидывался на себя в роли Фрейшлага и Фека; во мне сталкивались самые противоречивые мнения и взгляды, так что было трудно решить, кто же в конце концов прав.