Сто двадцать километров до железной дороги
Шрифт:
— И это пьют?
— А как же!
Он ловко вскрыл банку рыбных консервов, откупорил бутылку, налил в стакан водку не до самого верху — «чтоб еще на два раза хватило», — перелил водку в жестяную кружку, которую достал из шкафа, налил водки в стакан еще раз и передал его мне.
— Ну, со знакомством!
Я выпил сразу, а он долго морщился, с отвращением принюхивался к кружке, несколько раз подносил ее ко рту и все не решался выпить. Пил он медленно и тоже морщась, выпил до дна и не потянулся закусывать, а посидел неподвижно, к чему-то прислушиваясь в себе, и только потом взял из банки кусочек рыбы.
— Неудобно
Он говорил «семье», а не «жене».
Потом мы выпили еще раз, и он стал рассказывать о своей семье, о детях, которые почему-то живут не с ним, говорил, чтобы я не беспокоился, что мы пьем в учительской и что в забегаловке нас видел Натхин. А я не беспокоился. Мне было все равно. По-настоящему все равно. Пьяница этот рыжий Иван Антонович или не пьяница, переводил он деньги семье или не переводил, видел нас Натхин или не видел. Я думал о том, как я мог рискнуть уехать со стройки, где я и в Шлюзовом поселке, и в Комсомольске, и в Портовом здоровался с каждым вторым, где мой старший прораб давно обещал перевести меня на должность инженера, если я подам документы на заочное отделение гидротехнического и переквалифицируюсь… «Чего тебе, — говорил он, когда я попросил уволить меня, — ты же уже законченный производственник («производственник» — была высшая аттестация, которую он мог дать). И сам подумай, где ты еще такое найдешь? Самая большая в мире ГЭС…»
— Директор наш не очень-то ждал вас, Андрей Николаевич. Как сказали ему, что едет учитель, у которого почти законченное высшее образование, так он…
— Что ему до моего высшего образования?
— А как же! У него нет законченного среднего. Сколько лет учится в учительском, а никак не закончит. А у вас почти высшее! За место свое боится. Он тут на хуторе прижился, дом строит. Директорства он давно добивался, еще при Галине Петровне, бывшем директоре, — она теперь секретарь райкома комсомола. Вот он с ней воевал! Но Галина его держала! Она и не таких на место ставит…
Я опять перестаю слушать рыжего Ивана Антоновича. Я прислушиваюсь к необыкновенной, незнакомой мне тишине. И в учительской, и в школе, и вокруг школы такая тишина, с которой мне еще не приходилось сталкиваться. Какие-то стокилометровые завалы тишины, целые пласты тишины, горы тишины. Отсюда, из такой вот учительской, из такого абсолютного беззвучия, сомнительно существование шумных городов, строек. И мне в этой тишине жить, может быть, годы… Всю жизнь я терпеть не мог слабаков и нытиков, тех, кто из-за собственной неудачи готов облаять целый свет. Если мне попадался какой-нибудь слабак, если он пытался найти у меня сочувствие, я обрушивался на него с яростью, а тут я сам начал скисать…
— Андрей Николаевич, продавщица мне верит в долг. Хотите, я возьму еще?
Я отсчитываю деньги на пол-литра. Иван Антонович был настоящим пьяницей, мягким, податливым. Он присматривался ко мне, принюхивался и в благодарность за водку старался говорить только приятные вещи. Вначале он убеждал: «И здесь жить можно. Кто в городе больше любит, а кто — здесь…» Потом сочувственно сокрушался: «Если бы не семья, не сидел бы я в этой дыре! Тут до вас учитель литературы был. Он говорил: «Я на Камчатку поеду, так смогу сказать — был на Камчатке! А тут похуже всяких Камчаток, а сказать нечего.
Рыжий Иван Антонович помог мне стать на квартиру. Это традиционная учительская квартира: до меня здесь жила бывший директор школы, теперешний секретарь райкома комсомола Галина Петровна, еще раньше — один преподаватель литературы, и вообще во все послевоенные годы здесь живут учителя (хозяйская дочка тоже учительница, она заведующая и единственный преподаватель начальной школы в соседнем хуторе; живет она с мужем в большой хате, которую видно из хозяйского двора, — двор стоит на склоне пологого холма).
— До войны мы, Андрий, — сказала мне хозяйка (она мне сразу стала говорить «ты»), — чужих людей к себе не пускали, а теперь пускаем. Колхоз не платит, еще ему остаемся должны; на базар с огорода ничего не возим — далеко, вот и пускаем чужих людей.
«Чужой» — меня резануло, уж больно бесхитростно и равнодушно это у хозяйки прозвучало. Кажется, ей было все равно, стану я к ней на квартиру или не стану, не волновалась она и называя цену, цена известная, назначается здесь из года в год. И вообще все заранее известно: и моя комната, и моя кровать, и приплата за стирку белья: «Ты ж, Андрий, сам стирать не будешь. То бабы у нас стояли, они стирали сами. Мыло сам покупать будешь…»
Хозяйку мы застали в летней кухне, руки у нее были в глине — она подмазывала печку. Так она с нами и разговаривала, оторвавшись от работы, держа на весу вымазанные тяжелой глиной руки. Я принес из школы чемодан, расположился в хате, а она все мазала свою печку. Потом вошла в комнату, увидела на гвоздике с катушкой мой плащ, на столике рядом с кроватью — мои книги, должно быть, решила, что я все понял и сделал правильно, и позвала меня обедать.
По дороге в летнюю кухню она предупредила:
— Исты то же, что и мы. Отдельно мы не готовим.
— Ну, конечно! Само собой.
Я уже начал привыкать к хозяйственной манере выкладывать всё сразу и без обиняков. За обедом я у нее спросил:
— А что скажет хозяин? Может, я ему не понравлюсь?
И Марья Трофимовна бесхитростно объяснила:
— А вин уже знае.
— Как знает? Он же меня не видел.
— Не бачил, — согласилась хозяйка, — так люди ж бачили. Як ты, Андрий, приихав, так мы побалакали: попросишься на квартиру — мы примем.
Оказывается, я еще ничего не знал, пил водку с рыжим, а меня уже ожидала комната — единственная настоящая комната в хате, зало с деревянными полами, с деревянной кроватью, отделенной от остальной комнаты чем-то вроде альковного полога — занавеской, протянутой от выступа большой русской печи к стене. Ожидали меня два стареньких тонконогих столика, на одном из которых стоял патефонный ящик и картонка с шестью пластинками Шульженко, а на другом — керосиновая лампа и альбом с семейными фотографиями. В этом альбоме, должно быть, хранились те фотографии, которые не уместились на стенах комнаты. На стенах, придавая им странно траурный вид, под рамками и без рамок висели десятки, если не сотни карточек, запечатлевших почти все праздничные, торжественные или скорбные дни семьи: свадьбы, застольные встречи, поездки в районный центр, проводы в армию, похороны…