Сто двадцать лет спустя
Шрифт:
Прошло уже три года, Дима сейчас почти не хромает, но вот именно часто болен tic’ом — порою правое веко у него начинает странно дёргаться, словно он подмигивает. В такие минуты лучше с ним не разговаривать и вообще лучше отойти подальше… Впрочем, я и так его в эти три года видел редко, а теперь и вовсе почти не пересекаемся. На что он живёт, я не знаю. Знаю только по рассказам-стонам жены, что он шляется по ночным клубам да ресторанам. Я всё надеялся, что Дмитрий перебесится, упьётся вдоволь и остановится, а он начал нюхать всякую дрянь, курить, а потом и колоться. Жена пробовала уговорить его лечь в клинику — бесполезно…
— Нет, радость моя, — говорю я устало, — никуда я с тобой не поеду. Гене я скажу — он тебя
Лида скептически поджимает губы: знаем, мол, как ты роман пишешь.
— Кстати, деньги в доме совсем кончились. Вам, что же, зарплату вчера не дали?
— В институте сегодня дадут, а в журнале — к концу недели…
Я быстро допиваю пиво, встаю из-за стола и спешу в свою комнату-берлогу. Как же мне всё это надоело! Меня, кстати, более всего бесит вот это постоянное и непрерывное повторение одних и тех же слов, предложений, фраз, мыслей, мнений, суждений. Все вокруг говорят и повторяют одно и то же изо дня в день.
Вот ведь на что жизнь уходит-сжигается — на повторение и на выслушивание одного и того же…
Не-вы-но-си-мо!
II
В половине одиннадцатого я выхожу из дома и пешком отправляюсь в институт. Живу я на Малой Дмитровке, так что ходу неспешным шагом всего с четверть часа.
Середина декабря, а первый снежок только-только выпал. И от этого дышится даже и в самом центре Москвы как-то легко. Прохожу мимо памятника Пушкину в белой шапочке, смотрю на него, киваю головой: «Привет, Александр Сергеич!» На лавочке рядом с ним мы когда-то, бездну лет назад, любили сидеть с Лидой. Целоваться прилюдно тогда не было принято, но мы не меньшее счастье-потрясение испытывали от соприкосновения наших рук… И ведь были мы не так уж и молоды — ей 30, мне 32, а вели себя как подростки. Господи, ну неужели и это всё было?!
Раньше я, выбравшись из толчеи подземного перехода, продолжал путь по Большой Бронной, но с тех пор, как в правом углу площади вместо привычного кафе открыли «Макдональдс», предпочитаю идти к институту по Тверскому. Когда я был добродушнее, эта американская забегаловка с её дебильными гамбургерами, чизбургерами и картошкой фри, переполненная снобствующей публикой (приобщились к западной цивилизации!), напоминала мне муравейник, теперь же эта картина вызывает у меня совсем отвратные ассоциации — громадный труп койота в месиве червей-посетителей. Бр-р-р!
Настроение у меня ни к чёрту, так что я вполне, кажется, готов вслед за чеховским профессором начать брюзжать по поводу мрачного неухоженного вида институтских ворот, построек, сада…
Да, и здание Литинститута, и старое здание университета на Моховой, где преподавал мой тёзка и где мне доводилось бывать не раз, — за минувшие сто с лишним лет новее и, может быть, ухоженнее не стали, но теперь аура истории всё скрашивает-смягчает. На свежего мальчика, приехавшего из провинции и воображающего, что храм литературы и в самом деле храм, ворота и здание Литературного института («Дома Герцена») производят очень даже здоровое впечатление. К слову, второе здание университета на Моховой, где располагается факультет журналистики и где училась, а потом работала моя жена, где учились и мои дети, внутри действительно производит впечатление неприглядное, оно ещё в студенческие годы Лиды обветшало без капремонтов изрядно, но она до сих пор вспоминает-подчёркивает с гордостью, что училась и работала именно в этом старом здании университета, а не в современных высотках и стекляшках на Ленинских сиречь Воробьёвых горах. У меня же, слава Богу, и альтернативы не было: здание у Литинститута одно, так что и в студенческие, и в аспирантские годы я учился-обитал в благодатной атмосфере, где витают тени Герцена, Гоголя, Белинского, Платонова, Пастернака…
Скоро в углу институтского двора на месте хозпостроек выстроят двухэтажную современную коробку учебного корпуса, и новым поколениям студентов не дано будет ощущать вдохновляющую ауру исторических стен.
Но вот насчёт сада или скорее скверика институтского я с Николаем Степановичем в принципе согласен: лучше бы вместо чахоточных деревцев и кустов росли тут высокие сосны и хорошие дубы. Под сенью могучего дуба студенты, быть может, сочиняли бы не ч а х о т о ч н ы е стихи и рассказы, а совсем даже наоборот.
Первый, с кем сталкивает меня судьба при входе в институт, поэт Рейдер. Вот уж не задался день, так не задался! В нашей творческой альма-матер среди моих коллег вообще на удивление много неприятных особей, но вот именно с Рейдером общаться у меня совершенно нет охоты. Понятно, все мы, пишущие-творящие, мним себя гениями, но не до такой же степени! Во времена оны Рейдер сподобился пообщаться с Бродским и, судя по всему, даже подсказать тому парочку рифм. На этом основании ему придумали (или он сам себе придумал) титло учителя нобелевского лауреата. Сам Рейдер пишет-выдаёт километрами рифмованную чушь, не найдёшь в его «поэзии» ни единой запоминающейся строки, но его печатают, издают, включают во всяческие антологии, награждают премиями, пригласили вот в Литинститут новых Бродских пестовать. Он и держит себя соответственно — мэтр из мэтров.
Да и ладно бы, чёрт с ним, но меня уже окончательно достала его чисто еврейская бесцеремонность. Ну неужели не видно, что человек не хочет с ним общаться, разговор поддерживать — нет, руки расставил, лицо расморщил в улыбке, с объятьями лезет:
— Николай Степаныч, голуба, здрасте! Вы видели в «Литературке»? Что творят, а? Я им цикл из тридцати стихов дал, самое свежее, а они только десять опубликовали… Нет, пора Полякова гнать в шею!..
Минут десять я стою на лестнице, переминаюсь с ноги на ногу и выслушиваю эту галиматью, то и дело гмыкая или протягивая неопределённо: «Мда-а-а…»
Наконец у Рейдера звонит мобильник, он отвлекается, и я, воспользовавшись моментом, спасаюсь бегством. Между прочим, этот Рейдер публикует в той же «Литгазете» фрагменты своих «мемуаров» именно о том, как он уже в юности бесцеремонно доставал известных людей: например, однажды без приглашения и вообще предупреждения припёрся домой к Николаю Глазкову знакомиться, и тому только через полчаса чуть ли не силой удалось выставить непрошенного гостя за дверь; в другой раз юный Рейдер, столкнувшись случайно с Зощенко, тут же напросился к нему гости, хотя и сам сразу понял-разглядел, что больному уставшему писателю совсем не до гостей. И ведь припёрся таки к Зощенко домой, сидел и мучил автора «Аристократки» до упора…
Уже поднявшись по лестнице, я вдруг вспоминаю, что ведь сегодня у меня семинар на ВЛК (вот память стала буксовать!), чертыхаюсь, возвращаюсь на улицу, перехожу двор к флигелю, где располагаются Высшие литкурсы и заочное отделение. Слушатели уже ждут меня. Правильнее было бы именовать их курсантами, но так сложилось, что официально они — слушатели Высших литературных курсов; в обиходе — вээлкашники. Десяток мужиков (многие уже с сединами, чуть ли не мои ровесники) и две дамы неопределённого возраста и, как это бывает зачастую у литературных дам, с проблемной внешностью. Уже давно стало общим местом утверждение, что Литературный институт писать-творить не научит. Даже по окончании диплом выдаётся с неопределённо-размытым обозначением статуса-профессии: «литературный работник». А чего бы, казалось, не вписать — «прозаик», «поэт», «драматург»? Или, того чище, — «талантливый прозаик», «гениальный поэт», «профессиональный драматург»? Чего стесняться-то?!