Сто первый (сборник)
Шрифт:
Далеко мишень, очень далеко. Долго Иван примерялся, поправки вносил — с ветром не поспоришь. Пуля ветер не любит. Знает Иван, что смотрят на него. Батов вон ус крутит. Эх, ему бы только до воли добраться, до той воли, где мишени падают и больше не поднимаются. А ему не много надо — десять к одному…
Выстрел привычно ударил по ушным перепонкам. Поднял Иван голову. Батов сзади ему по макушке.
— Дурная привычка у тебя, солдат. В ответку словишь. Выстрелил — умри, чтоб не шороха от тебя ни звука. У кореша своего учись, — глянул в бинокль. — Свалил, сукин сын! Стрелок…
А
— Чуешь ветер, чуешь… Давай, сынок, зачетку. Хороший выстрел.
Батов расписался, протянул корочку обратно Ивану.
— Только снайпер из тебя не получится. Ты уж не обижайся, сынок, у меня глаз на такие дела наметан. Стрелок — да, но не снайпер…
Никому не рассказывал Иван свою историю, Савве даже словом не обмолвился.
Однажды пришло ему письмо.
Писал отец, что кассету забрали в прокуратуру, сам он собрался ехать в Ростов в главную медлабораторию. Адрес ему дали в военкомате. Там, дескать, могут они найти Жорку. В той лаборатории собирают всех неопознанных. Нужно будет делать экспертизу. Мать плачет каждый день. Хоть бы найти им Жоркино тело — что осталось от него, да положить на бугор к деду с бабкой по-христиански, чтоб матери было, где поплакать, да пожалеть младшего.
К декабрю и пришло это письмо.
Через две недели уходила команда снайперов, туда, где теперь грохотало и взрывалось: где снова горела земля, камни и люди, откуда шли сводки фронтовых новостей, в самое пекло войны. У танка — памятника старенькой тридцатьчетверке, в парке, где липы, да тополя голые, курил Иван в одиночестве и перечитывал последнее письмо из дома.
— Ну что, стрелок, готовишься?.. Что пишут?
Иван вздрогнул от неожиданности. Не заметил, как к нему подошел Батов. Полковник был в шинели парадного образца — весь строгий, вытянутый.
Иван поправил шапку, козырнул.
— Здравия желаю, товарищ полковник.
— И тебе не хворать солдат, — всегда бодрый и уверенный в себе Батов будто постарел на газах. — Все, солдат, отслужился я. На пенсию.
— Вас? — не удержался Иван. — А кто ж заместо?
— Есть спецы… О другом хотел спросить тебя. Я еще тогда об этот подумал, когда напарник твой уснул в лесу. Ведь ты не за деньгами едешь, не за славой и не от себя бежишь. Воевал раньше. Знаешь, какое это дерьмо, а едешь… Знамов, ведь ты — да?
— Так точно, Знамов, товарищ…
— Да ладно, сынок, я уж на половину гражданский. Скажи, ты, мне — зачем рвешься туда… долги едешь собирать? Я верно понял?
Может быть, подкупила Ивана та простота, с которой заговорил с ним старый полковник, может, подумал, что не увидятся они с ним никогда больше. Но рассказал Иван все что с ним было, произошло: и на той войне, и дома — как смотрел он ту проклятую кассету.
Наверное, приходилось Батову слышать такое, наверное, сам он не раз видел смерть близких и дорогих людей.
— Ты вот что, солдат, — тихим голосом, но твердо сказал Батов, — иди и сделай то, что задумал, только постарайся остаться человеком. Да, я понимаю, это почти невозможно!.. Но постарайся, сынок.
На Грозный с севера шла тяжелая техника.
Боевики потрепали части Внутренних войск, милицию и ополченцев: в первых числах января штурм города, превращенного в крепость, был приостановлен, так как, по мнению командования, «потери объединенной группировки неоправданно возросли».
После вынужденного затишья, 17 января 2000 года по Грозному выпустили первую тысячу тонн снарядов; штурмовые армейские группы, прикрытые с флангов огнем артиллерии и снайперскими парами, вновь начали наступление на позиции боевиков.
В Старых Промыслах на Катаяме, грозненском «Шанхае», что с картой, что на месте по ориентирам, заплутать плевое дело. Стемнело быстро. Зимние вечера за хребтом коротки, ночи долги и тревожны.
— Савва, я говорил… — шепчет Иван, — вечно тебя, чурбана, послушаю… «туда, туда!» Дубина…
Звонкий собачий брех, заставил Ивана пригнуться еще ниже; он распластался вдоль забора, бесконечно тянущегося в конец улицы. Ночью не только кошки, но и заборы серы. Во дворах тихо, безжизненно. Иногда затявкает псина, брошенная хозяевами, кинется с той стороны, хрипом зайдется. Савва одну пристрелил из пистолета. Хлопок — визг на всю округу. Иван за кучу песка так и рухнул. Савва доволен. Иван ему — чурка узкоглазая! Смеется калмык. Хладнокровный, одно слово.
— …и есть дубина.
— Э, брат, ти злой как собак! — коверкает Савва русское произношение.
Савва через «ночник» оглядывается вокруг себя. С Саввой воевать спокойно, потому что задница твоя будет прикрыта, если Савва взялся ее прикрывать. Так и сейчас: по левую сторону Савва, по правую Иван. Оглядываются, тысячу раз оглядываются: один неверный шаг и все — смерть — мина или пуля.
— Глянь-ка, чего там, — Иван указывает рукой туда, где в рыжих всполохах вырисовался силуэт бэтера, выдохнул облегченно. — Наши!
Закопченный лейтенант Ивану понравился сразу, хотя, конечно, он не девка, чтобы нравиться. Летеха пехотный и есть: на щеках щетина окопная, шапка-таблетка несуразная на голове, кирзачи в колено. Но бравый летеха — растоптался на войне, наверное, еще с Дагестана топает, и все на переднем крае, передке.
У кострища человек десять солдат такие же закопченные. Намерзлись — тянут черные пальцы к пламени, того и гляди, опалит: задубела кожа — дымком не согреешь — так и суют прямо в огонь.
— Мы вас еще днем ждали. Ротный сказал, что снайперов нам придадут. Мы ждали, ждали.
Лейтенант говорит, словно торопится куда, рукой трет шею. Бинт у него вокруг шеи. Шея длинная, подбородок над ней торчком вперед.
— А… это? — заметил лейтенант Иванов взгляд. — Сегодня «вованы»… Не-е, «вованы» не вояки, менты и есть. Жаль пацанов… Шли на тот дом, — он махнул неопределенно, — прикинь, за бэтером в колонну по двое. От снайпера прятались. А по ним из миномета ка-ак шмякнули. Две мины — двенадцать трупов. Ранены-ых! Мы вытаскивали… Меня и шмякнуло осколком, — он снова потер шею, — так шмякнуло.