Сто первый (сборник)
Шрифт:
Очнулся Иван на четвертый день.
Потолок перед глазами. Трещина по потолку молнией-зигзагом. Звон колокольный отовсюду — но тонюсенький, будто много колоколов, колокольчиков. Переливаются на разные лады. То вдруг свист. И снова — дон-н…
Забылся Иван, уснул.
Не видел, как люди в белых халатах стояли над ним, говорили, что, наконец, пришел в сознание солдат. Значит, выдюжит, жить будет. Теперь пусть спит, теперь сон ему самое полезное. Крепнет во сне солдат, раны его рубцуются.
Из Моздока отправили Ивана на большую землю,
Белые палаты, долгие коридоры…
Бродят по коридорам тени в синем госпитальном; кто на пружинах казенных бьется в бреду — гипсы ломает; кого — отмучившихся — из реанимации сразу в холодную.
А которые, оклемавшись, слава богу, тянут папироски в кулак.
Накурят в туалете — не продохнуть. Ворчат нянечки-старушки. Медсестры мимо топ-топ, халатики с коленок разлетаются. Томятся раненые с таких видов.
Отоспался Иван — на всю оставшуюся жизнь выспался.
Днем в забытьи был почти всегда, ночью проснется и глядит в потолок: сквозь колокола и колокольчики думки в нем пробуждались как ручейки весной.
Тает, тает понемногу…
Голову ему не повернуть — в бинтах тугих: спеленали — челюстью не двинуть.
Память Ивану отшибло напрочь — ничерта не помнил. Имя свое вспоминал, будто из глубокого кармана вынимал записку-подсказку, и все никак не получалось.
Но как ни странно, нравилось ему такое свое беспамятное чудное состояние.
Что-то далекое детское накрывало его: да не как фугасами — с воем и скрежетом, а добро так, по-тихому. Нежно голубит Ивана — будто мать по голове гладит. И голос мягкий задушевный: «Ну, куда ты, Ванечка, собрался? Я сама, все сама… Ты лежи, голубчик. Шош меня стесняться? Ну, глупый… Как дите, право слово. Дите и есть».
Ручеек вдруг широкой речкой потек — ясно все стало.
Темно в палате. Лампа синяя над входом. Перед ним, прямо у лица кудряшки в голубом ореоле — да такие пахучие, ароматные, что Иван аж задохнулся от удовольствия.
Но тут речка-ручеек — ему в пах. Давит туго… Надо Ивану — захотелось по малой нужде, он и дергается на постели, пытается встать. Кудряшки по лицу, по бинтам рассыпались, и руки на плечи легли — теплые сильные, укладывают обратно.
— Застеснялся. Ой какая невидаль! — тот самый голос мягкий. — И чего ж там у тебя такого необычного?.. Лежи уж. Сама я, сама… Ну-ка. Вот так. Мочись, мочись. Ой, смешной какой ты.
Чувствует Иван, как заскользили эти сильные руки по его телу: по животу и ниже, туда, где стыдное у всякого мужчины. Стыдное, потому что немощное — стыдоба мужику от немощи. Сделали руки все правильно. Тужится Иван, а со стыда не может сходить: как судорогой свело мышцы, в голову даже отдало. Застонал он.
Руки те по животу его гладят. И отлегло…
Кудряшки снова щекочут по щекам. Обволакивает Ивана теплым — укутало одеялом до подбородка. И уже сквозь сон слышит, но уже с обидой будто:
— Стеснительный. А как встанешь тоже,
Потянулись долгие госпитальные дни.
Стал Иван постепенно, понемногу вспоминать, что было с ним — кто он и как попал сюда. А как вспомнил, то и затосковал. И первым делом стали ему сниться сны, да не так, чтоб с голубыми кудряшками, а непонятные — черно-белые — как старое кино.
В снах Иван торопился куда-то, словно боялся не успеть…
Пустое шоссе. Маршрутка вроде как последняя до города. Он бежит, что было сил, а ноги вязнут, еле волочатся. Сумка тяжела. Он сумку бросил, обернулся — пожалел: там материны носки шерстяные, Болотникова старшего тельник, мед майский в стеклянной банке. Как же все бросить? Завелась маршрутка. Поехали. Едут мимо кладбища. Видит Иван знакомую могилу, где дед с бабкой лежат. А над ней теперь обелиск с красной звездой. Думает Иван, что в этой звезде килограммов пять… Не то, что Болота хвалился. Болота всегда, когда переберет, бахвалится о всякой ерунде. И вдруг видит он, что машет ему с бугра брат Жорка. Но будто и не брат. Другой. Почему другой, не может Иван понять. Да и не должен Жорка быть здесь. Он же… на кассете. Водитель спрашивает: «Платить будем, Знамов?..»
— Знамов, Знамов. Его разбудить! Ну, просыпайся что ли. Обход.
Койка Ивана у окна.
Он просыпается от голосов; белые халаты вокруг.
Вспоминает Иван, что вчера сосед, крепыш Витюша, клеил окно — щели затыкал ватой, чтоб не дуло. Когда закончил и пододвинул обратно Иванову кровать, поставил ему на тумбочку банку с медом. Из дома, говорит, прислали. А еще, Иван спал когда, пришла «гуманитарка»: всем раздали новые тельники. А он, Иван, не помнит, потому, что его будили, будили, а он только матюгнулся. Цивильные, которые притащили «гуманитарку», не обиделись — понятливые.
— Ну что, солдат, на поправку идем?
Доктор присел на кровать в ноги. Ему подали бумажки; он уткнулся «очкастым» носом в листки, смотрит, угукает:
— Угу, угу… Ну что ж, скажу тебе по-честному, везучий ты парень, Знамов. Еще бы миллиметр и разлетелась бы твоя голова как тыква. Сны мучают? Терпи, солдат. Контузия у тебя тяжелая. Покой и лекарства, — он повернулся к стоящим за спиной белым халатам: — Что ему? Угу… По два кубика… Пока не вставать… Как долго? — доктор оценивающе посмотрел на Ивана, потом в окно. За пыльным стеклом рос тополь-великан. — А вон как листья появятся, до тех пор.
Народ в палате подобрался веселый. Все разговоры «о бабах».
Посреди палаты стол.
По вечерам, когда начальство разойдется, резались в карты пара на пару. Витюша с прапором-авианаводчиком спелись. Прапор кривой на один глаз — осколком вышибло; бляху марлевую поправляет, кроет козырями.
— Ну что, слоны, а так нравится? А дамой, а тузом… Вот вам, слоняры, на погоны две шахи.
— Га-га-га, — ржет довольный Витюша.
Иван лежит с закрытыми глазами и слышит, как прапор грозно на Витюшин смех: