Сто рассказов о Крыме
Шрифт:
С этими своими вопросами он выступал на совещаниях, активах, городских пленумах. Из человека просто добросовестного Музыка вырастал в человека государственного. Однажды с государственным человеком произошел такой случай: он упал в обморок прямо на заседании. Подкатила "скорая помощь", уколы, вопросы, а он поднялся:
— Извините за хлопоты. У меня, как бы это сказать, со вчерашнего вечера крошки во рту не было…
— Девушки, Рая, Валя, у вас бутерброды были, чай вскипятим.
После чая Музыка улыбнулся.
— Ну, теперь хоть еще одно заседание. А то, понимаете: надо
Он опять улыбался, и все улыбались в ответ. И советовали ему беречь себя, хотя понимали: с чем, с чем, а с этим у Музыки получается плохо. И, может быть, бессознательно, но им всем было приятно, что получается плохо: человеку нужно видеть перед собой образец для подражания. К тому же Музыка был как бы не частным образцом для подражания, а знаменем города, его гордостью. И тем, кто провожал его с крыльца, улыбаясь, важно было убедиться: гордость города, вот она какая, если смотреть на нее не из зала на сцену…
…А он, давно ставший и знаменем и гордостью, все еще жил в комнате на Четвертой Бастионной. Золотая от ярких занавесок и дешевой, яркой, как желток, мебели, комната эта была явно тесна для четверых, но требовать и просить для себя Музыка не умел. Впрочем, став тесной, комната продолжала быть счастливой. По вечерам в этой комнате или уйдя на кухню, чтоб не мешать жене укладывать дочку, Николай говорил с братом, например, о том, как он научился затирать швы между стеной и потолком. Брат, светленький, мягколицый, смотрел ему в рот, и Николай радовался: вон, как наше строительное дело за душу берет!
…Музыка оставалось прожить еще половину своей счастливой жизни, но вышло иначе. И вот теперь он смотрит с белого высокого постамента, как будто недоумевая: "Как быстро, как мгновенно все кончилось, как странно оборвалось".
На постаменте, сложенном из того камня, из которого столько лет он возводил дома для своего города, надпись: "Николаю Музыке от строителей Севастополя". И легкими штрихами — волны, волны, а рядом — кельма, символ профессии штукатура.
Николай Музыка погиб на своем строительном участке от несчастного случая…
Несчастный случай… Случайность… То, что могло бы и не произойти, то, чего можно было избежать… Так, налетело, вроде стихийного бедствия, смяло, сгубило…
Но приглядитесь: с одними случаются такие несчастные случаи, с другими — совсем противоположные. С теми при таких обстоятельствах, с другими — при иных… Тут есть какая-то закономерность.
В обстоятельствах, сопутствующих несчастному случаю, сгубившему Музыку, тоже отражен его характер, его человеческая сущность.
…Шел обычный субботний день. Но бригада особенно спешила в этот день, потому что после работы надо было идти с одного строительства на другое. Помогать товарищу закончить дом, чтобы переехал он в него скорее.
Подошло время убирать леса. Есть закон техники безопасности: леса не сбрасывают, а выносят через лестничные пролеты, как обычный домашний скарб. Но пролеты куцые, доски длинные, так и чешутся руки скорее закончить начатое.
И вот бригадир всех отсылает далеко в сторону, сам становится поближе: он будет командовать теми, кто наверху. Упала первая доска. И надо же было подскочить поправить ее, чтоб легла аккуратнее.
Весь город знал Музыку, весь город провожал Музыку.
Он похоронен на кладбище Коммунаров. И вот я стою на этом кладбище, где, кроме лейтенанта Шмидта, еще похоронены Нина Онилова, подпольщик Ревякин и многие другие почетные граждане города. Я иду по Четвертой Бастионной, по улице Николая Музыки, я стою у памятника Тотлебену, так же как, бывало, бригадир, ощупывая гладкость гранитного цоколя, я думаю о своем современнике, о своем сверстнике, который тоже стал одним из памятников города.
"Пусть смотрел бы счастливым, каким был при жизни…"
Да нет, памятники имеют право не только на монументальность, но и на грусть, даже если человек не успел пожалеть о своей отлетающей жизни… Он не успел, а мы — не родня, не близкие — еще долго будем…
Командир Южного соединения
Зима пятьдесят четвертого года была для Крыма необычной. Ударили морозы, и начал валить снег. Валил день, валил два. В винсовхозе «Коктебель» отнеслись к нему несерьезно: перестанет же когда-нибудь, в Крыму живем, не в Сибири. Однако к концу недели кончились запасы муки в пекарне, а дороги от Щебетовки до Феодосии, до Судака так забило — никакая машина не пройдет.
Директор совхоза Михаил Андреевич Македонский снарядил за мукой в Феодосию тракторы. Ушел целый отряд, злой воющей поземкой замело рубчатые следы…
Тракторы не вернулись ни ночью, ни на следующий день, хоть пути до города всего каких-нибудь двадцать пять километров. Хуже того, не было известно, добрались ли они вообще до Феодосии, не застряли ли где-нибудь.
Вслед за тракторами решили послать управляющего первым отделением Шарова. Собственно, Македонский еще с утра знал, что поедет Шаров. Натягивая сапоги, буркнул утверждающе не то себе самому, не то жене:
— Лейтенанта отправлю. Кого же еще? Пробьется, молодой, сильный.
Жена посмотрела с недоумением: десять лет вокруг ни войны, ни военных, о ком же речь?
— О Шарове, говорю, — он притопнул, проверяя, ловко ли обуты ноги в те, еще лесные, еще партизанские сапоги. И куртку надел давнюю, командирскую. Сашка вертелся тут же, с деревянным ружьем через плечо, сзади на веревочке жестяной пулемет дребезжит по полу.
— Папа, ты на войну? — в глазах Сашкиных восхищение и зависть к взрослым, которых запросто отпускают в такую погоду на улицу, и, может быть, даже в сражение. — Папа, ты на войну?
— Пока нет, сынок. Пока — в контору.
Вот Шарова он действительно отправлял, как на войну. Сам выбрал лошадь, высокую, с длинной злой шеей. Гидру, сам проверил подпругу, седло. Сам навесил Шарову на плечи вещевой мешок с хлебом, салом и спиртом, похлопав Гидру по крупу, махнул рукой: не подведите, мол, оба. И долго еще смотрел вслед управляющему, нежданно-негаданно снова превратившемуся в лейтенанта. Гидра величественно возвышалась над метущей по низу снежной мглой, качалась широкая спина Шарова…