Стоход
Шрифт:
— Антон, ты же мне еще не сказал, кем ты командуешь, что делаешь.
— Та никем я не командую. Собрались боевые хлопцы и ведем кой-какие разговоры с фашистами.
— Разговоры? Есть у вас люди, что и язык знают?
— Нет, мы с оккупантами говорим на языке, который они хорошо понимают, — то автоматом, то гранатой, а где случается и ихней же бомбой, если у них она не взорвалась.
— Хороший набор слов! — отметил Крысолов.
— А если б еще был и человек, знающий немецкий язык, мы придумали б кое-что и покрепче.
— Ну раз ты командир, то
Миссюра смущенно ответил:
— Нет, Иван Петрович, мы с вами будем без приказов, по дружбе. Вот сейчас наберем картошки да муки и едем с нами. Там не видели, бугорок за беседкой не раскопали? Никто не пронюхал нашего погреба?
— Нет, следов никаких, — ответил Крысолов и, глянув на подплывающую лодку с партизанами, добавил: — Но сейчас вот, сразу, я не могу оставить дом.
— А! — махнул Антон. — Что он вам, тот дом! Полицаи налетят, спалят. Забейте, и едем.
— Не могу так сразу. У меня там больная. Без памяти лежит. Когда поздней осенью по лесу бродила, искала партизан, заболела, и уже в горячке прибилась на дымок.
— Морочанская?
— Да это ж та девушка, что с вами у Рындина батрачила.
— Олеся?! — привскочил Антон, явно намереваясь бежать в дом.
— Не беспокойте ее. Она недавно уснула. Может, это перелом наступает. В бреду все вас звала, по лесу аукала.
И все же пришлось оборудовать вторую лодку и везти больную в лагерь. Здесь полицейские да и сами немцы могли нагрянуть в любой момент.
Миссюра, конечно, не знал, что морочанской полиции свыше было приказано не вмешиваться в дела вернувшегося в свой дом Крысолова и даже не появляться близ графского озера.
Партизаны уплыли, а Иван Петрович пока что остался дома. У него теперь будет партизанская застава. Это рискованно. Но удача сама плывет в руки.
Как только лодки скрылись за мыском, Крысолов вошел в дом и спустился в бетонированный подвал. Передвинув ящик с картошкой, ломиком приподнял одну из плит, которыми был выложен пол. Отложив эту плиту в сторону, спустился в яму, присел возле радиопередатчика и удовлетворенно подумал: «Никогда еще не работалось так привольно: никаких пеленгаторов…»
— Гриша, в окно, в окно! — закричала Олеся и соскочила с постели.
— Олеся, милая, ложись, ложись! — успокаивала Соня. И, держась за голые бревна стены руками, поспешила к топчану, где лежала больная. Левую, перебинтованную ногу Соня переставляла, как что-то инородное. — Ну что ты? Ложись.
Сидя на краю топчана, Олеся устало отерла рукавом лицо, словно смахивала сон. И слабым голосом, с остановкой после каждого слова, рассказала, что ей приснилось, как в ресторан, где играет Гриша, пришли гестаповцы. А Гриша не видит, что окно у него за спиной открыто, и стоит ждет, пока его схватят.
— Ложись, сестричка, ложись, — твердила Соня. — Тебе еще нельзя вставать.
И вдруг Олеся очнулась совсем и со страхом спросила:
— Соня, а где это мы? Немцы далеко?
— Мы у партизан.
— А как называется отряд?
— Партизанский отряд «Смерть фашизму!», — ответила Соня. — А командир Миссюра.
— Он живой? Живой?! — Олеся соскочила с постели и, закачавшись от слабости, упала бы, если бы Соня не подставила ей под руку свое плечо.
Тут уж без слов Олеся покорно легла и тотчас уснула.
Соня рукой вытерла потный лоб больной и с радостью отметила про себя: «Поправляется». И опять, так же волоча ногу и перебирая руками по стенке, направилась к печке. Вчера подрывники принесли для Олеси молока. Надо согреть его и, когда проснется, напоить.
Вечером с помощью Ермакова Олеся вышла из дому и ахнула: здесь, оказывается, целый городок партизанский — пять домиков, еще больших, чем тот, в котором она жила. Правда, все домики наполовину врыты в землю, но с окнами, дверями и трубами. Ермаков провел ее в домик, где жили командир, комиссар и где обычно партизаны собирались вечерами подумать, что дальше делать с фрицами.
Когда Олеся вошла в домик, там сидело трое — Миссюра, Моцак и незнакомый, очень смуглый худой человек с тяжелыми, низко опущенными седыми бровями. Он один не поднял головы, густо усеянной сединой, когда вошла Олеся. Моцак же радостно кивнул ей, а Миссюра вышел навстречу и, бережно взяв за плечи, подвел к столу и усадил на свое место.
— Не надо было вставать, тебе еще лежать да лежать, — строго сказал он.
— Мне нужно вам сказать очень важное, — поглядывая то на Миссюру, то на Моцака и боясь глянуть на незнакомца, сказала Олеся.
— Мне Соня говорила. Мы сами пришли бы, — ответил Моцак, — но, уж раз пришла, рассказывай, что у тебя. Это товарищ Ефремов из партизанского штаба. Если очень секретное у тебя, рассказывай ему одному, мы выйдем.
— Бронь бо… — Олеся осеклась: опять эта поговорка вернулась к ней. — Нет, при всех…
И она рассказала о своей встрече с Гришей, о его мечте связаться с партизанами…
Когда она кончила свой рассказ, в землянке было совсем темно. За оконцем, прямо на подоконнике, лежала, как только что отрезанный ломтик яблока, белая ущербленная луна. Все долго молчали. Наконец Ефремов заговорил, казалось, о чем-то совсем далеком от темы.
— Да. Конечно же, фашистам не удастся разбить нашу армию, — и, помолчав, сам себя поправил, — наш народ. Армия, в которой за всех думает один человек, фюрер, будь он трех пядей во лбу, не может победить армию, в которой умеют думать и соображать все, от главнокомандующего до вот такого ребенка.
И хотя уже стемнело, Олеся почувствовала, что этот суровый на вид человек посмотрел на нее тепло, по-отечески, как, может быть, никто никогда еще на нее не смотрел.
— Надо же! — восхищался Ефремов. — Вместо того чтоб, ухватившись друг за друга, как дети, бегущие от грозы, бежать от фашистов, они, эти совсем еще дети, прежде всего подумали о своем месте в войне, в общей борьбе всего народа. И главное, что подумали очень правильно. — Ефремов попросил зажечь свет, так как разговор предстоит серьезный и долгий.