Столешница
Шрифт:
— Какое там Егора! — горестно вздохнула бабушка. — Свалила его похоронка на старшего, и от младшего Егорки ни вести, ни повести! Хоть бы к зиме-то он оправился, оклемался.
Федор Тимофеевич знал любую крестьянскую работу, слыл умелым рыбаком, мастерил терки сочить картошку, напоминавшие нынешние мясорубки, и табакорубки ладил на всю округу. Сколько было его, табачку, измельчено на махорку для фронта не топорами, а «механизацией» дяди Федора!.. А вот печи не клал ни разу в жизни.
Долгонько отнекивался-отказывался он, но пришлось согласиться: его сын дружил с младшим бабушкиным сыном — дядей Ваней, моим крестным, вместе их на фронт провожали.
— Ладно, Лукия Григорьевна, приду. Токо не обессудь, ежли не ладом я излажу печь. Штука она с виду простая, а не каждый сложит печку-то, — сдался Федор Тимофеевич. — Разбирайте с Василком старье!
Все пожитки и посуду, горшки и кадки со цветами мы быстро убрали в амбар и в теплые сени, а потом и добрались до печи. Не на один ряд отвозились в саже, чихали пылью и золой, пока от старой печи не осталось и следа. Потом на тележке из Шумихи натаскали глины с песком, приготовили два корыта месить глину. А как отмылись в бане у соседки Антониды Микулаюшкиной, бабушка снова пошла к Федору Тимофеевичу.
Где-то через неделю появился он в бабушкиной ограде, медленно оглядел все наши приготовления, потыкал указательным пальцем кучи глины и песка, вприщур глянул на кирпичи и молча закурил на крылечке.
— Ну как, Тюньша? — заволновалась бабушка.
— Чо как? — закашлял, захрипел Федор Тимофеевич. — Глина и песок годятся, а кирпича мало. Разбирайте самануху.
— На что? — опешила Лукия Григорьевна. — Она ить добрая ишшо, кладовка что надо!
— На печь! — отрезал Федор Тимофеевич и подслеповатыми серыми глазами повел в избу через выставленные рамы, туда, где стояла когда-то печь. Сильно она дюжила, если бабушка вышла замуж за моего деда Василия Алексеевича пятнадцати лет от роду, родила пятнадцать детей и пятерых вырастила, всех кормила и обогревала печь. Состарилась бабушка, давно помер дедушко, и вот, развалилась печь…
— Разломаете самануху, скажешь мне-ка, тогда и зачну робить, — молвил на прощание печник-спаситель.
Где топором, где ломиком — аккуратно разобрали мы с бабушкой саманную кладовую. Саманные кирпичи оказались и большими, и тяжелыми. С ними досыта накожилились и мои дружки: Осяга, Ванька Фып, детдомовцы Гера Абрамов и Володя Блюденов.
— Богатыри у вас были раньше! — то и дело вытирая пот твердили детдомовцы. — И надо из глины-белик с мякиной такую тяжесть состряпать!
— Ох, богатыри! — смеялась бабушка, угощая нас свежей картошкой и холодной, из погреба, простоквашей. — Вон отец у Васька, Ванька мой и роста среднего, а пять пудов поднимал. В работе с восьми лет росли. Все парни у нас свое переделают, в срок нанимались к тем мужикам, у которых одне девки.
— Какой срок? — неудомевали детдомовцы. — Батрачили что ли?
— Да нет, детки, не батрачили! Робили, чтоб не болтаться без дела, чтоб на худое не манило, на покасть всякую.
— А кулачье, кулачье-то за чей счет жирело-богатело? — пытали бабушку ребята, родиной из далеких городов, где шла война и немцы истребляли подряд все живое и каменное.
— Я, робятки, и дня в школе не училась, слыхала о богатых в Долматово и Шадринске. Так то купцы или лиходеи с разбоя богатели, как Боголюбовы в Долматово. У нас все своим горбом наживали добро. Жили и у нас справнее, дома вон у Селиных на фунтаменте, крестовые. Дак оне же сами изробились, семье житья не давали. Старый-то Селин всю жисть в изгребных домотканых штанах
— Как не каждого?
— А так. Придут робята наниматься, их сперва за стол. Еды наставят — столешница ломится! Сам хозяин в сторонке на лавке сидит и ласково поглядывает. Кто быстро наестся — того берут, кто жует подолгу и ложкой еле-еле шевелит, тому — «Иди-ко, дитятко, с богом домой! Как ешь, така и работа!»
— Бабушка! А в книжке по истории не так пишется, — не сдавались детдомовцы.
— Так ето не о нашей местности, у нас народ вольный, земли хватало всем — рыть не ленись! Но в неурожаи-то, конечно, тяжко бывало. Мерли с голода, и деток помирало много. Некому лечить-то было, и неучеными жили. Разве сравнишь то жилье с колхозным? Эвон как зажили, да германец, будь он проклят, помешал! Хлеба вдоволь, обнову любую бери! А веселья-то! Парней-то, девок-то! И клуб какой построили, для вас детдомовцев и сгодился. И школа-семилетка, и сельмаг, и трактора, и комбайны, и лобогрейки-жатки, и жатки-самосброски, и молотилки, и скота на фермах полно. А лошадей-то сколько! На каждую бригаду культурный стан…
За разговорами, под спокойную бабушкину речь мы и управились с саманухой. Все сготовили, только печник приходи и клади печь!
И однажды явился долгожданный Федор Тимофеевич — с инструментом, в фартуке, почему-то с карандашом за правым ухом, будто он собирался плотничать, а не печь класть. Перво-наперво бабушка его накормила селянкой-яичницей с запеченной сырой картошкой на вольном жару у нас в печи, варенцом и шаньгами из кобыляка. Тесто зеленое, травяное, зато наливка — распаренная клубника. Еду умела бабушка готовить «из ничего», как нередко хвалили ее соседки.
После неторопливого перекура Федор Тимофеевич принялся за печь, медленно приказывая нам — поднесите то-то, подайте это…
В то лето нам с бабушкой было не до ягод и груздей. Чуть не два месяца потели в помощниках у Федора Тимофеевича, ровно столько его и кормила бабушка, отрывая от себя все лучшее съестное. Две курицы ушло на суп, молока по налогу меньше сдавала. И печь оказалась тоже «прожорливой»: весь красный кирпич и все саманники прибрал печник. Еле-еле дождались, когда он, даже не умыв руки, завернул толстую самокрутку из бабушкиного табака и сел на табуретку возле чела. Закурил, пустил тучу дыма в дымоход и крякнул:
— Есть, Лукия, тяга. Любое сырье и мозглятина сполыхает в печи!
Бабушка прослезилась, достала из подпола ведро с золой и завязала в фартук накопленные яички, чуть не мешок табаку насыпала за печь, за добро и золотые руки Тюньши.
— Экая агромадина! — ахала бабушка, когда печник важно вышел за ограду и повернул из нашего заулка на свою улицу. А я на нижний голбец поставил сперва скамейку, потом табуретку и только с нее взобрался на широкую лежанку из саманных кирпичей. Хоть весь детдом зови греться — раздолье!
Печь топилась исправно, но… первые же холода затревожили бабушку: в избе не пахло живым, печь не нагревалась, сколько ее ни топи сухим квартирником. Бабушка переселилась к нам, а сперва «пала в ноги» Егору Ивановичу. Тот все-таки оклемался, а бабушку пожалел за похоронку на дядю Андрея:
— Одно у нас горе с тобой, Лукия… Приду, токо глину с песком запаси и битого стекла. И уродину разберите, ладно?
Морозец по голу жжет пуще, чем по снегу, и еще одно зло помогало нам с дружками ломать «агромадину». Дед Егор наведался и коротко бросил: