Столешница
Шрифт:
— Лешак меня возьми! — бранил себя дядька. — Пороха-то я здорово напыжил, разорвало мой маузер. Ствол улетел назад, эвон в березу впился — топором не вырубишь…
— А заяц? — робко спросил я и заметил по лицу дяди Андрея черно-синие точечки.
— Не попал в зайца, Вася, — махнул он здоровой рукой. — И лицо порохом засорило, теперь на всю жизнь под кожей порошины буду носить.
Сушняку наворочал дядька и одной рукой, а левую после того, как я «побрызгал» на рану, завязал куском материи от нательной рубахи. Рука у него быстро зажила, у бабушки травы на все болезни имелись, только
— Ай да молодцы, ай да молодцы, — расхваливала нас мама, когда я отдал ей валенки и она побыла у бабушки. — Не стыдно и мне перед твоим крестным, добро помогаешь бабушке. Так и отпишем ему на фронт. Пусть Иван не волнуется за мать.
Я обсыхал от пота на печи и никто не заметил, какими счастливыми были у меня глаза: не проиграл на улке с ребятами в пряталки, не просидел на печи с книжкой, а помог бабушке запасти для подтопка чащи и сушняка…
Клавдия Никитична пришла на занятия, однако впервые за все месяцы учебы на уроках никто не озоровал и не смеялся, в классе было необычно тихо, лишь звякали ручки о чернилки, скрипели перья и шелестела бумага. Учительница старалась смотреть мимо нас, часто сморкалась в платочек и за два дня похудела лицом и не снимала с пушистых русых волос темный пуховый платок.
После уроков она придержала меня рукой и негромко попросила остаться в классе. И когда мы остались с ней вдвоем, Клавдия Никитична, откинув крышку парты, села рядом со мной, наклонилась на мое плечо, и я почувствовал, как намокает рубашка. А поглядеть на учительницу боялся — еще ниже наклонил голову и тоже… заплакал.
Нет, не видел я жениха Клавдии Никитичны, но всякий раз, когда стоял у порога и ждал книгу из ее рук, он с карточки смотрел на меня, как живой. И, роняя слезы на черную краску парты, я никак, никак не мог и не хотел верить, что нет в живых лейтенанта с орденами, никогда он не придет в Юровку к моей учительнице.
Калинушка
Покуда выглядывал спелую калину по Согре — глаз не поднимал к небу, запотевшему еще с ночи, и в солнечном свете не было нужды. Даже не алые горсти, а редкие огоньки-ягодки видны издали по голым гибучим кустам. Но и под ноги зри в оба, а иначе ненароком ускочишь в потаенный ключ, так заботливо-плотно застланный присмиревшими листьями с берез, черемухи и крушины.
Да и осенняя тишь по Согре ничем не отвлекает, лишь изредка с девчоночьим писком пропорхнет стайка долгохвостых синиц, да откуда-то из глухомани позовет большая синица:
— Дети, дети, дети…
А более всего тревожился за богатый калиновый куст на бугре близ Кунгурцева озерка. Знаю я его ох как давно, страшно подумать!.. Бабушка Лукия Григорьевна водила меня к нему, совсем ненамного старше нынешнего моего внука. Вот как сейчас слышу ее мягкий ласковый голос:
— А что, Васько, не завернуть ли нам по калинушку, ко тому ли кусту агромадному?
И так всякий раз после привала у Большого ключа, где мы трапезничали вареной картошкой «вприкуску» с ключевой водой…
Жив ли тот наш заветный куст, что вырос не сам по себе, а посажен был песковским дедом Иваном Кунгурцевым. Его-то имя осталось и
Чего бы и волноваться мне? Корзина в заплечном мешке и так давит загривок; и терпкого с горчинкой соку из ягод довольно на всю зиму; и на пирожки-калиннички хватит. Да как могу я уйти в село Пески к сродному брату Ивану, не повидавшись с бабушкиным кустом. А он после ее кончины стал для меня именно бабушкиным… Вот уже почудилось: кашлянула она негромко, концом запона осушила потные морщинки доброго лица и меня окликнула:
— Васько! Мотри, не ушиби ноги-то на козлиной тропке, тамо-ка у берез корни поверху…
Не столь далеко, но столь приятно подняться по козлиной тропинке, и пусть бугрятся, как прежде, березовые корни, но не ушибу я пальца на ногах. Эвон какие крепкие и новые сапоги, скорее всего корням больно. За незнакомой для меня черемухой восстал передо мной уже не куст, а целая калиновая роща. И никто не ободрал светло-серые зыбкие лозины, и ягод, ягод-то сколько! Господи, куда же мне их деть?!
Не гроздья, а прямо-таки охапки ягод пламенеют там и сям…
Эх, бабушку бы сюда, Лукию Григорьевну! А еще бы лучше старика Кунгурцева, чья работная крестьянская рука нашла время и для того первого худенького кустика, ничего не сулившего своему радетелю.
И тут поневоле выше кустов глянул на небо, и лицо обдало мелким дождливым бусом, но не тем противно-гнилым или знобко-простудным. Нет, какой-то ядреной бодростью освежило и лоб, и щеки, и губы.
Нет, не обрать мне ягод и печалиться о том нечего, как никогда не жадничала бабушка.
— Помни, Васько, — учила она. — После любого человека што-то должно оставаться другому. Разве можно так: один все хвать, другой с голоду помирать…
Доложил я свою корзину, осторожно нарезал целых кистей в полиэтиленовый мешочек, соком досыта усладил себя, а все никак не мог покинуть калиновое диво. Сидел на ворошке влажно-слинявших листьев и ждал… Мне так желалось, так желалось, чтоб кто-то вышел из черемухи и ахнул на калиновое счастье.
Ну, должен, должен же кто-то моложе меня не только обрадоваться ягодам, а и узнать о тех, кто оставил для нас и Кунгурцево озерко, и прозрачно-светлые ключи, и речку Крутишку под горой, и Козлиную тропку, и деревеньки и села, и всю-всю родную землю… Только кто ж покинет жилое тепло, коли на полях все прибрано-то, и ненастье впрок.
Кто-то шумнул за спиной, а я уж знал кто: обернулся и увидел трех козлов. Они по-овечьи доверчиво посмотрели на меня и стали неторопливо спускаться тропкой в Согру. Где-то засеребрила стайка свиристелей и покряхтела сорока, и снова затишье вокруг калины и меня. И вдруг из березняка по бугру донесся негромкий говор, приглушенный моросливым туманом. Ближе я различил молодые голоса — мужской и женский. Наверное супружеская пара, а шли они сюда, по калину.
Теперь можно мне возвращаться к брату в Пески. Раз люди берегут калину и не обрывают ягоды, стало быть, знают они то, что известно мне. Должны знать!