«Столетья не сотрут...»: Русские классики и их читатели
Шрифт:
Печальное предисловие, естественно, вызывало вопросы как у знающих, так и у незнающих, поражало, как всякая искренне описанная беда…
Только через несколько десятилетий, в начале XX века, обнаружилось, что на полтора года раньше, 5 ноября 1852 года, Герцен написал иное предисловие, куда более безысходное и страшное. Оно было озаглавлено "Братьям на Руси" и имело эпиграф: "Под сими строками покоится прах сорокалетней жизни, окончившейся прежде смерти. Братья, примите память ее с миром!" Объясняя разницу между ранними мемуарными
За 18 месяцев Герцен преодолел себя, скорбь стала все же более светлой, тональность более объективной; обращение к "братьям на Руси" заменено иным.
Как видно, сам труд над мемуарами помог, спас автора…
Однако минуем предисловие и приступаем к чтению 1–й главы "Тюрьмы и ссылки": никакого 1812 года и няни Веры Артамоновны. Текст начинается с многоточия:
"…Раз весною 1834 года пришел я утром к Вадиму; ни его не было дома, ни его братьев и сестер. Я взошел наверх, в небольшую комнату его, и сел писать.
Дверь тихо отворилась, и взошла старушка, мать Вадима" (VIII, 171).
Действие рассказа удалено от времени публикации всего на 20 лет. Имя Вадим напечатано открыто, потому что друг и единомышленник юного Герцена Вадим Пассек умер еще в 1842 году и откровения лондонского изгнанника ему не могут повредить.
Старушка–мать Пассека пришла в тот весенний день, чтобы предупредить 22–летнего Герцена: "Вы… и ваши друзья, вы идете верной дорогой к гибели. Погубите Вы Вадю, себя и всех; я ведь и вас люблю как сына.
Слеза катилась по исхудалой щеке.
Я молчал. Она взяла мою руку и, стараясь улыбнуться, прибавила:
— Не сердитесь, у меня нервы расстроены; я все понимаю, идите вашей дорогой, для вас нет другой, а если б была, вы все были бы не те" (VIII, 171 —172).
Через несколько строк печальное пророчество сбывается:
"— Как взяли? — спрашивал я, вскочив с постели и щупая голову, чтобы знать, сплю я или нет.
— Полицмейстер приезжал ночью, с квартальным и казаками, часа через два после того, как вы ушли от нас, забрал бумаги и увез Н. П." (VIII, 172).
Разумеется, николаевским властям не составит труда при желании узнать, о каком Н. идет речь, — но аппарат для подобных поисков у них еще невелик; однако, расшифровав имя, Герцен мог бы нечаянно обогатить ненужными познаниями многих любопытствующих недоброжелателей.
Так и останется в тексте, хотя и не раз повторившись, инициал Н. Написав об аресте друга — "это было первое несчастие, падавшее на мою голову", — Герцен вставил фразу (которую теперь не найти в соответствующем месте "Былого и Дум"): "Я любил Н. страстно, как редко любят друг друга даже в юности".
Позже
Н., то есть Николай Огарев, в эту самую пору жил под полицейским надзором в Симбирской губернии, и редкие письма ему Герцен, подписываясь женским именем Эмилия, посылал через несколько верных инстанций: сначала Марии Рейхель в Париж; ни в чем не подозреваемая русскими властями, она переправляла листок старинным друзьям в Москву; а уж те — в глушь, Огареву…
Здесь и там, по тексту "Тюрьмы и ссылки", разбросаны маскирующие инициалы. Иные давно отгаданы или раскрыты позже самим Герценом (Т. — Грановский; И. —Тургенев); некоторые были дешифрованы лишь век спустя: например, В. — влиятельный человек, к которому Герцен бросился за помощью, потому что тот был "богат, умен, образован, остер, вольнодум, сидел в Петропавловской крепости по делу 14 декабря и был в числе выпущенных". Узнав об аресте Н., В. оробел и стал советовать Герцену — "держите себя в стороне", поэтому раскрывать его имя мемуарист счел неделикатным.
Только в 1950 году известный историк Б. П. Козьмин установил, что это был один из прежних соратников Пущина и других декабристов, приятель Пушкина, Василий Петрович Зубков.
Мы перелистываем "Тюрьму и ссылку". Глава за главой — удивляющие, неслыханные по откровенности и смелости; никто ничего подобного по–русски не печатал; великолепный портрет декабриста Михаила Орлова; арест самого Герцена — и мимолетное, непонятное большинству читателей появление героини: "Несколько слов глубокой симпатии, сказанные семнадцатилетней девушкой, которую я считал ребенком, воскресили меня.
Первый раз в моем рассказе является женский образ… и, собственно, один женский образ является во всей моей жизни" (VIII, 179).
Затем допросы; очаровательный князь Голицын, предлагающий назвать "несчастных заблудших людей, которые вовлекли Вас… хотите ли Вы этой легкой ценой искупить Вашу будущность? и жизнь Вашего отца?" (VIII, 208).
Лахтин, один из приятелей Герцена и Огарева (его имя названо полностью по той же причине, что и Пассека), "подошел к князю Голицыну и просил отложить отъезд.
— Моя жена беременна, — сказал он.
— В этом я не виноват, — отвечал Голицын.
Зверь, бешеная собака, когда кусается, делает серьезный вид, поджимает хвост, а этот юродивый вельможа, аристократ, да притом с славой доброго человека… не постыдился этой подлой шутки" (VIII, 217).
Голицын был в 1854–м жив, здрав, благополучен и уж, конечно, рано или поздно прочтет герценовский привет.
По страницам же "Тюрьмы и ссылки" развивается герценовская одиссея: прощание с Москвой, долгая, дикая дорога в Пермь, оттуда—в Вятку.