«Столетья не сотрут...»: Русские классики и их читатели
Шрифт:
На "все позволено" Ивана Достоевский отвечает: "Все за всех виноваты"; неприятию мира он противопоставляет: "Жизнь есть рай".
Первым заметил Фрейд, что все братья Карамазовы в конечном счете так или иначе несут ответственность за убийство. Его подготовляет "в теории" Иван, высеивая семена в душе убийцы; своим безобразным соперничеством с отцом Дмитрий создает возможность, без которой "ничего бы и не было", и Смердяков пользуется этой возможностью и берет на себя исполнение. Кажется, лишь Алеша безвинен.
Алеша раньше всех других героев оформился в воображении Достоевского. Это и есть его "будущий герой". Похоже, Алеша должен
Но в то время как один Карамазов убивает отца, другой — повергается в исступлении радости на землю, целует и клянется любить ее. "Простить хотелось ему всех и за все просить прощения, о! не себе, а за всех, за все и за вся, а "за меня и другие простят", — прозвенело опять в душе его". Страдание всегда воспринималось как ключевое понятие для мировоззрения Достоевского; но страдание ни в коем случае для него не цель; его идеал — радость и умиление. И это исступленное умиление и благостную радость дано познать младшему Карамазову, то есть духовному сыну Зосимы и по плоти сыну Федора Карамазова. "И никогда, никогда не мог забыть Алеша во всю жизнь свою потом этой минуты".
Алеша — меж двух миров, между домом Карамазовых и монастырем. Алеша не столько "положительный полюс" романа, сколько нить, связующая его полюса. Алеша—будущий герой, и этим многие объясняли его некоторую недовершенность. Впрочем, Достоевскому легко было ответить на вопрос, почему его Соня Мармеладова, князь Мышкин, старец Зосима, Алеша не столь "жизненны", как его преступники, шуты и развратники. Истинное добро, мягко объяснял Достоевский, гармонично, скромно, не выпячивается и потому недраматично. Читать о нем бывает скучновато — "оно свято, но скучновато", по ядовитому замечанию черта. Но так оно для того, кому вкусна в жизни пряность зла, и сказано это о жизни без страдания.
В Алеше, однако, не только "святость", но есть и карамазовщина, и бунтарство. Его незабвенная минута всеприятия далась ему тоже лишь ценой искушения. У него—свое собственное, ему одному в романе предназначенное искушение. Это искушение в том, что всю силу своей любви Алеша сосредоточил в старце. Он "уединился" от мира в эту любовь. В том и его вина, разделяемая им с братьями.
Алеше нечего противопоставить искусительной речи Ивана, кроме поцелуя, — как и в поэме Ивана только поцелуй служит ответом Инквизитору. Алеша бежит в страхе к своему "Pater Seraphicus", чтобы тот спас, "от него и навеки". Это момент слабости и предательства.
"Потом он с великим недоумением припоминал несколько раз в своей жизни, как мог он вдруг, после того как расстался с Иваном, так совсем забыть о брате Дмитрии, которого утром, всего только несколько часов назад, положил непременно разыскать и не уходить без того, хотя бы пришлось даже не воротиться на эту ночь в монастырь".
Алеша, которого и отец, и брат, и все только и
Обида Алеши — от обманутого ожидания чуда. О чуде и чудесах много говорят в книге. И чуда ожидают. Но то чудо, которого ожидают, — оказывается ложным, обманчивым, да и само ожидание его исключает его; а чудо настоящее проходит невидимо, неведомо ни для кого. Пошатнувшийся, даже озлобившийся, обманувшийся в своем ожидании немедленного прославления усопшего наставника, приходит, словно перечеркивая все, Алеша к Грушеньке. И тут-то начинаются истинные чудеса. Одно искреннее, простое, сострадающее и благочестивое движение Грушеньки "восстановило душу" Алеши — и он в ответ одним своим словом, назвав ее сестрою, потряс и просветлил ее. "Вот они где, наши чудеса-то давешние, ожидаемые, совершились!" — злобствует Ракитин, ожидавший совсем не того.
Одно только, внезапное и чудесное, свободное движение души спасло Митю от преступления. Это-то движение решает коллизию всего романа. В этом и его главный урок.
По обстоятельствам, по характеру, по всей логике Дмитрий должен был убить, готов был убить, не мог, в конце концов, не убить — и автор ставит его лицом к лицу с убийством. Но недаром повторял Митя: "Я чуду верю". Автор ставит это чудо, это свободное движение души Мити в центр сюжета романа, закладывает его как идею романа, как поворотный камень и как идею всей книги. Напомним, что Митя, по выражению прокурора, — это воплощенная "Россия непосредственная", и потому в нем, в этот его момент решения, решается и будущее России.
Для Достоевского в таком мгновении свободного решения, в его возможности—залог спасения России. Это то, что он противопоставляет "силе низости карамазовской". Ложное, внешнее чудо, порабощающее человека, — у Инквизитора; истинное чудо — чудо внутри себя. В нем-то и истинная красота, "спасающая мир".
Отчаяние Алеши проявило в нем вдруг общекарамазовское: жалость к себе, желание утвердить свою волю, отказ принять жизнь, той воле не соответствующую. Помощь ему приходит от "грешницы", Грушеньки, протягивающей ему свою "луковку" сострадания. И во сне Алеши, следующем сразу за тем, себялюбие, бунт и жалость к себе из-за обманувшего чуда уступят место истинному чуду радости приятия.
Если "всякий пред всеми за всех и за все виноват" и на каждом ответственность за зло, то в чем же эта ответственность? Излюбленная мысль Достоевского — что зло, прежде чем быть преодоленным в мире, должно быть преодолено в себе, так же, как прежде, чем может на деле быть достигнуто братство, надо самому стать братом всем. В себе же зло и небратское отношение к людям наиболее ясно проявляется — и в этом Достоевский предвосхитил многие идеи XX века— стремлением причинять боль. Собственно, сладострастие и мучительство у Достоевского всегда связаны; источник и того и другого — в "самолюбии", то есть в признании себя центром мироздания, как это прямо высказывает черт–солипсист.