«Столетья не сотрут...»: Русские классики и их читатели
Шрифт:
И книга — на сотне страниц описания суда — завершается все тем же вопросом о праве человека поднять руку на отца.
Присяжные, "мужички" — а как это важно для Достоевского, что "мужички"! — по всем статьям говорят Дмитрию Карамазову: да, виновен. Как будто они и не заметили всего этого красноречия, "психологии на всех парах", не услышали горячих призывов, как будто все, что наговорено в зале адвокатом, прошло мимо них. Фетюкович тронул всех, но их — нет.
И при этом мы, читатели, знаем, что прав-то он, а не они! Они осудили невиновного, он же ближе всех подошел к пониманию того, кем, как и почему совершено убийство. Практически по всем пунктам ошибся прокурор, а не адвокат, и читатель прекрасно видит это. Адвокат куда убедительнее и куда вернее нарисовал свою
Потому что, как и Иван в своем бунте, как и Инквизитор, он использует "факты", всю эту реальность и все эти слова о милости и любви, чтобы дать человеку право поднять руку на отца. И сам-то он — не верит в невиновность Мити! Иван не может продолжать жить с теми выводами, которые ему приходится делать; а "прелюбодей мысли" остается не затронутым ими. По нему — так можно и убить. Он, адвокат, готов признать вину Дмитрия, потому что отцеубийство для него, в конце концов, "предрассудок".
"Мужички" упрямо, наперекор адвокатской логике держатся за то, что человек отвечает за мысли своего сердца. Дмитрий виновен, потому что он хотел убить отца. Ирония Фетюковича в адрес психологии несправедлива: психология отыскивает не убийцу, как обиженно отпарировал Фрейд, а готового убить. Но ведь суд-то приговаривает того, кто убил, а не кто желал! Н. К. Михайловский обвинял Достоевского, что он "в увлекательной форме вливает в юридическое сознание общества самые извращенные понятия" — а именно, что "преступная мысль должна быть так же наказуема, как и преступное деяние".
Конечно, и сам Михайловский признавал, что тут только половина правды.
А правда в том, что суд идет в художественном мире романа, где герой осуждается и оправдывается по другим меркам, чем в юридической практике. В этом мире — Дмитрий виноват. И он признает это. Таково, по Достоевскому, зарождение нового человека в его герое. "Воскрес во мне новый человек", — говорит Митя. Автор объяснял Любимову, что Митя не потому принимает наказание, что сделал, но потому что был достаточно дурен, что желал сделать. Митя — тот самый мужик, который не перекрестится, пока не грянет гром.
Теперь страдания детей для Дмитрия не предлог для бунта, а груз ответственности. Он чувствует себя не обвинителем, а виноватым — самой жизнью поставлен в это положение. И этот новый Митя готов не то что простить Катерину, ставшую, очевидно, причиной его осуждения, но быть прощенным ею. На секунду в больнице изумленному взору Алеши открывается, как любовь и самопожертвование способны стать не оружием, не орудием боли, а связью вновь найденных душ. Правда, только на секунду.
В зачине романа — рука сына, занесенная над стариком Карамазовым; в конце его — восторженные крики мальчиков: "Ура Карамазову!" В конце — надежда. Роман задумывался как "роман о детях", его продолжение, может быть, называлось бы "Дети"; однако тут единственное звено связи с детьми — связующий всех и вся Алеша. Он и Митя и составляют тот, по определению Стефана Цвейга, "миф о новом человеке и его рождении из лона русской души". Недаром Р. Мэтло рассматривал "Братьев" как "создание литературного мифа".
На последних страницах Алеша утишает детский бунт против мира, ведь в детях уже видны зародыши всех тех страстей и пороков, что снедают Карамазовых.
Но и как немного тепла требуется, чтобы раскрыть сердца этих мальчиков!
Литература о "Карамазовых" необозрима. За один только 1879 год лишь в столичной печати появилось о романе более 30 откликов, не говоря уж о печати провинциальной. А так как проблематика романа никак не укладывалась в накатанные направления общественной мысли, то неверная интерпретация его на первых порах была неизбежна. Либеральная критика очень настороженно отнеслась к разлитому по роману "лампадному маслу", к "мистическому изуверству", по одному резкому выражению, к "психологической
Никто, впрочем, не оценил того, что семейство Карамазовых в совокупности должно служить, по замыслу писателя, изображением души современной России. Достоевский сперва хотел прямо обратиться к своим критикам, но потом вложил намек на эту мысль в речь прокурора. Надо учесть, что роман публиковался по частям, и появление все новых откликов не могло не накладывать печать на следующие книги романа, писавшиеся тогда, когда публиковались и разбирались критикой первые. В последующие части своей работы автор вкладывал разъяснение многого, не понятого читателями вначале. Вот почему так заметна установка на непонимание.
Вообще же восприятие романа в его целостности даже после окончания печатания давалось нелегко. Характерно мнение рецензента "Русского богатства" (Л. Алексеева), оценивавшего книгу: "Если мы отбросим весь монастырский эпизод, старца Зосиму и Алешу, а также механически вставленную в целое историю мальчика Илюшечки, то останется у нас общественнопсихологический роман — история заблуждений и гибели Мити Карамазова, и этот роман, очищенный от всего ненужного и напрасно загромождающего его, кажется нам лучшим изо всего, что написал Достоевский".
Отдаленность во времени помогла более беспристрастному, взвешенному и цельному взгляду на последний роман Достоевского. Хотя больше всего русскую творческую интеллигенцию волнуют "поиски жизненного смысла" в "Братьях Карамазовых", как и назвал в 1912 году свои размышления над книгой Л. А. Соколов. Наряду с психоаналитическими исследованиями появляется работа С. Булгакова "Иван Карамазов как философский тип". А. Волынский пишет о "царстве Карамазовых" в России, Вяч. Иванов — о "лике и личинах" России в образах романа.
Одновременно все больше растет влияние романа на мировую литературу. Вспыхнувший интерес к психологическому анализу оказался созвучен вниманию Достоевского к психической патологии и парадоксальности психики. В Достоевском видели и первооткрывателя многих психических феноменов, и невропата, и политического публициста, пророка, пессимиста, мистика, философа. Герман Гессе видел в нем в 20–х годах провозвестника крушения Европы. Для Эйнштейна он был стимулятором свежести и неожиданности восприятия мира. Но важнее всего, думается, влияние Достоевского как романиста. В романе же Достоевского само по себе художественное сопереживание тождественно переживанию идеи. Достоевский воспринимался всегда как идейный писатель.
Во Франции впервые, пожалуй, у Андре Жида появилось понимание поэтики "Карамазовых" как целого. "Нет ничего более постоянно сущего, — писал Жид о героях Достоевского, — чем эти потрясающие образы, которые ни разу не изменяют своей настоятельной реальности". Тогда же "Карамазовых" по–французски (в переводе Бьянстока и Торкю) прочел А. Беннет, воспринявший роман как "одно из величайших чудес на свете". Он нашел здесь "такие потрясающие сцены, каких никогда еще не встречал в литературе".
В то же время еще один писатель, кому суждена в будущем мировая слава, внимательно вчитывается в "Карамазовых". Франц Кафка проницательно заметил в дневнике, что старик Карамазов вовсе не глуп, что он равен по уму Ивану, — наблюдение, много что вскрывающее во внутренних взаимосвязях романа. Глобальный размах мысли, многие ходы Достоевского отразились в поэтике Кафки, в ряде отношений заслуживающей самого пристального сравнения с поэтикой "Карамазовых". Но психологическое видение Достоевского превратилось у Кафки в метафизическое видение мира — сменился основной стержень.