Столица
Шрифт:
Но, как ни ужасны и ни грязны были источники, из которых возникли все эти состояния, они были не грязнее и не ужасней тех удовольствий, на которые тратились. Миссис Виви Паттон намекала Монтэгю на некий клуб «Декамерон», члены которого, собираясь друг у друга, соревновались в выдумывании непристойных историй; а Стрэскона рассказывал ему про кружок утонченных леди и джентльменов, которые устраивали изысканные вечера и, нарядившись в старинные костюмы, изображали прославившихся своей порочностью исторических лиц, воспроизводя придворные забавы и оргии минувших эпох. Много слухов ходило о «ночах Клеопатры» на борту яхт в Нью-Порте. На Уолл-стрите все знали одного профессионального биржевого игрока, который в прежние времена владел приисками на Западе; когда его бывшие клиенты приезжали в Нью-Йорк, он нанимал вместительный автобус и, прихватив
Но, как бы добросовестно мы ни описывали нравы столицы, читатель не получит о них полного понятия, если хотя бы отчасти не представит себе ту степень распространения, какую получили в обществе новоизобретенные отвратительные виды порока. Не будет преувеличением сказать, что среди состоятельных классов самые гнусные его формы свирепствовали, как поветрие. Десять лет назад от них гадливо отворачивались даже убежденные развратники, а теперь последняя проститутка принимала их как неизбежное условие своего ремесла. Не было такой ступени общества, на которую бы они не проникли,— высшие государственные деятели отдавали им дань, они заправляли судьбой состояний и событиями общественной жизни. В Вашингтоне был аккредитован посол, незаконная дочь которого усердно обучала людей высшего света изощренным приемам разврата до тех пор, пока не разразился такой скандал, что посла пришлось отозвать. Некоторые извращения были столь пагубны по своим последствиям, что здоровье их жертв разрушалось очень быстро, и врачи, научившиеся распознавать симптомы, с ужасом обнаруживали их появление в кругу своих друзей.
Из Нью-Йорка — центра благосостояния и культуры страны — порок распространялся до самых отдаленных ее уголков. Его заносили совершавшие турне театральные труппы и коммивояжеры, а приезжие коммерсанты и туристы приобщались к нему на месте. Торговцы-разносчики продавали порнографические открытки и книжки, производство и импорт которых превратились теперь в своего рода промышленность; каталоги этих изданий печатались за границей на английском языке, и содержание их было таково, что буквально мороз подирал по коже. Выходили дешевые еженедельники — с годовой подпиской в десять центов,— их со двора бросали в окна горничным, а невообразимо развращающие французские романы в желтых обложках предназначались для хозяйки дома. Любопытная и характерная для нравов общества подробность: в поездах, соединявших столицу с некоей церковной общиной, посещавшейся ультрафешенебельной публикой, мальчишки-газетчики весьма бойко торговали такого рода литературой; и когда пастор сей великосветской церкви сбежал с одной девицей из «общества», вину за этот казус епископ публично возложил на своих прихожан, отнеся ее за счет их безнравственности!
Теоретически было принято считать, что существуют два мира, строго отграниченных друг от друга. И два рода женщин: одни — которыми поиграют и бросят их, и другие— которых охраняют и уважают. Проститутки и содержанки, разумеется, существуют, на приличные люди о них не говорят и не имеют к ним никакого отношения. Однако Монтэгю припомнил по этому случаю поговорку про цепь, один конец которой держит раба, а другой находится в руке хозяина, и он не сомневался, что когда-нибудь Тендерлойн отомстит Пятой авеню. И дело не только в том, что богатые мужчины заражают своих жен и детей дурными болезнями, но и в том, что они прививают им идеалы и приемы полусвета.
Монтэгю был поражен тем, что ему пришлось наблюдать в высшем свете Нью-Йорка: куреньем и пьянством женщин, их увлечением азартными играми, их грубым и циничным взглядом на жизнь, их пристрастием к сальным анекдотам. Здесь, в ресторане, в нижнем этаже общества, он оказался у истоков разврата, и перед ним сама собой открылась истина: преграды между двумя мирами рушатся!
Он отчетливо представлял себе пути, по которым шел этот процесс. Вот, например,
Монтэгю помнил и другие случаи, свидетелем которых он был или о которых слышал в обществе; можно было поручиться, что причиной их было влияние полусвета. И чем больше он размышлял над всем этим, тем больше раскрывал для себя тайн. Теперь он мог дать полную характеристику обществу, которое вначале так его поразило: в этом обществе царили обычаи и жизненные идеалы, какие, по его мнению, могли быть присущи лишь самой разнузданной актерской среде.
Общество это в основном составляли женщины: именно они задавали тон; а женщины высшего света ничем не отличались от актрис. Они были актрисами по своему стремлению обращать на себя внимание и выставляться напоказ; по своим вкусам в одежде и драгоценностях; по своей приверженности к папиросам и шампанскому. Они красились, как актрисы, употребляли их обороты речи и усвоили их образ мыслей. Единственная «несомненная разница между ними заключалась в том, что на подмостках женщины были все как на подбор и по крайней мере удовлетворяли простейшим требованиям физического совершенства, тогда как среди женщин общества были всякие: и слишком тощие, и слишком толстые, и удручающе невзрачные и неряшливые.
Монтэгю случалось бывать на спектаклях в частных домах, где оба разряда женщин встречались друг с другом. Вошло в моду приглашать артистов в светский круг, и Монтэгю знал, как охотно сходилась с ними молодежь. Только пожилые женщины чуждались этого общения, с высоты своего величия взирая на актрис, как на представительниц низшей касты,— потому только, что те вынуждены были зарабатывать себе на хлеб. Но Монтэгю казалось, что бедную хористочку, с которой он сейчас сидит и разговаривает, продающую себя ради ничтожного удовольствия, легче простить, чем женщину, рожденную и живущую в роскоши и презирающую тех, кто создал ее богатство.
Однако наибольшее сочувствие вызывали в нем девушки, не принадлежавшие ни к той, ни к другой категории: девушки, которые не продавались, а, несмотря на бесчисленные соблазны разврата, боролись за свое существование. Даже в театральном мире были тысячи женщин, не утративших чувства собственного достоинства,— и в их числе была некогда та же Тудльс.
— Я долго оставалась честной,— беззаботно смеясь, рассказывала она Монтэгю,— а жила всего на десять долларов в неделю! Изредка мы ездили в турне, и тогда мне платили по шестнадцати; но попробуйте-ка прожить на шестнадцать долларов в неделю, когда иные пьесы идут по одному разу, и надо кормиться, платить в гостиницах, шить костюмы для сцены, причем шесть месяцев вообще сидишь без работы! Все это время... вы знаете Сирила Чэмберса, знаменитого церковного живописца?
— Слыхал о нем,— ответил Монтэгю.
— Так вот, одну зиму я выступала здесь, на Бродвее, и в течении полугода он каждый вечер присылал мне букет орхидей, который никак не мог стоить меньше семидесяти пяти долларов! Он говорил, что откроет для меня счета во всех магазинах, где я только пожелаю, если я соглашусь провести с ним следующее лето в Европе. Он предлагал взять с собой мою мать или сестру, а я была так наивна, что воображала, будто это означает, что у него нет на мой счет дурных намерений!
При этом воспоминании Тудльс улыбнулась.
— И вы поехали? — спросил Монтэгю.
— Нет,— ответила она,— осталась здесь и играла в саду, на крыше одного ресторана, в аттракционе, который вскоре провалился. Я пошла к своему старому антрепренеру просить работы, а он мне сказал: «Могу платить вам только по десять долларов в неделю. Что вы так глупо себя ведете?» — «Глупо?» — спросила я, и он ответил: «Почему вы не подцепите богатого любовника? Тогда я мог бы платить вам по шестидесяти». Вот что приходится выслушивать девушке, выступающей на сцене!