Столяров А. Мы, народ...
Шрифт:
Студент видел это собственными глазами.
Сверкающие, будто из золота, брызги неторопливо поплыли к манайцам, те как бы чуть подтянулись, выставили перед собой ладони. Не произнесено было ни единого слова. Ни звука не раздалось ни с той, ни с другой стороны. Но золотистые капли вдруг зашипели в воздухе и длинными струйками пара рванулись вверх.
Десантник тут же потащил с плеча автомат, перехватил его и положил дулом на руль.
Все это, однако, без лишней спешки.
Майор, в свою очередь, сделал два шага назад, опустился на корточки и тоже нащупал рукой приклад.
Ничего страшного, впрочем, не произошло.
Священник бросил метелочку внутрь сосуда,
— Дай вам Бог, православные!..
— И вам того же, — после некоторого молчания, не убирая руки с приклада, отозвался майор.
Когда мотоцикл исчез, свернув за купы кустов, когда треск его растворился в жаре, а ветер унес запах душного выхлопа, Кабан, точно дожидавшийся именно такого момента, поворочался, покряхтел, по-видимому, отыскивая опору, и как-то по частям, напрягаясь, поднялся со своего лежбища.
Был он на удивление невысоким, коротконогим, тулово, словно вылепленное из глины, так и тянулось к земле, громадная голова выдавливала из шеи жирные складки: странно было, как он умудрялся дышать.
— Ладно, пойду… Собираться надо, однако…
Он выдержал огненный взгляд майора, который немедленно вскинул лицо, переступил с ноги на ногу, словно бы проверяя, насколько надежно стоит, и, осмотрев выцветший горизонт, добавил:
— К вечеру машина вернется. Утром, значит, погрузимся…
Больше он ничего не сказал. Пошел — без дороги, продавливая на каждом шагу хрусткий дерн.
Земля его держала с трудом.
Майор снова прищурился.
— Вот а президент все на лыжах съезжает, — не очень понятно прокомментировал он. — Все переговоры ведет на высоком международном уровне… А я вот тут недавно у приятеля был: город Багорач, километров сто от Саратова, ну какой там город, ну — тысяч десять всего людей. Так вот на весь город у них один-единственный православный храм, и то старый, облупился весь, страшно смотреть, зато тут же, ты не поверишь, — четыре мечети. И все — новенькие, из силикатного кирпича… А в деревнях там, поблизости, знаешь как? Вот живут наши, русские, триста лет живут, ничего, и вдруг — бац: слева их поселение, справа — их поселение. Никого не трогают, не пугают, не гонят, только пять раз в день оттуда: “Ал-ла-а-а!.. А-иль-ла-а-а!..” И всё: русские снимаются и уходят на север. Так — уже десять лет. Почему, спрашивается, не наоборот?.. Что за народ мы такой — и умирать страшно, и жить не хотим…
Он дернул щекой.
— История так сложилась, — неуверенно ответил студент. — Земли всегда было много. Всегда можно было куда-нибудь отойти… Географический детерминизм…
Майор как бы обдумал его слова. Откусил сорванную былинку и сплюнул жесткий остец.
— Это ты верно сказал. Отойти есть куда… Нет, хватит, ребята, наотходились… За Волгой земли нет…
Несколько мгновений они сидели в безмолвии. А потом майор тоже встал и, не прощаясь, даже не бросив взгляд, двинулся в сторону леса. Шел он через волнистый луг, начинавшийся сразу же за пригорком, и в, отличие от Кабана, ступал пружинисто и легко, будто вовсе не пил.
Ни разу не обернулся.
Автомат он нес за ремень — так, что в высокой траве его видно не было.
Студент дремал на пригорке, подложив руки под голову и сквозь тени слипающихся ресниц смотрел в солнечные просторы. Дремать ему сейчас, конечно, не следовало бы. Ему следовало бы сейчас трудолюбиво, как гномику, копошиться на развалинах
Он видел, как манайцы убирают последний мусор с очищенного Пилиного участка. Заметны были ямы, аккуратно присыпанные землей, вытоптанная мертвая плешь, остатки разоренного огорода… Завтра манайцы, вероятно, примутся за участок Данилы, а еще через день, через два — за крепенькую избу Кабана. Здесь им, кстати, повозиться придется: дом у Кабана — как он сам — грузный, будто литой, из толстых брусьев, сросшихся отесанными боками. Сколько сил надо, чтоб его разобрать. Ничего, манайцы с ним справятся, возникнет на месте жилья та же рыхлая пустота, травяное раздолье, копошение насекомых… Был русский народ — останется от него десяток полузабытых слов…
Он также видел, как потянулись старухи в поле манайской пшеницы. Длинный, пронзительно желтый прямоугольник ее вытянулся между рекой и бывшей деревенской околицей. Как будто положили на землю сказочный ломоть сыра. И подравняли края: откусывай — не откусывай, ни на миллиметр не уменьшится… Пшеницу манайцы почему-то не охраняли; напротив — любой мог нарвать себе сноп ярких колосьев. Далее из них вылущивались крепкие, лимонного цвета зерна, клались в миску, заливались водой, и уже через десять минут каша была готова. Ее не нужно было даже варить: зерно само разбухало, превращаясь в клейкую сладковатую массу. Серафима, у которой студент снимал комнату, ела ее три раза в день. Денег с него поэтому она не брала. Зачем мне деньги, милок, куда их тут тратить? А к тем продуктам, которые он привез из города, даже не прикоснулась.
Студент вытянул слегка затекшую ногу. Раздался писк, из-под кроссовки, которой он придавил лист лопуха, выскочил небольшой чемурек и встал твердым столбиком — зашипел, ощерился острыми зубками. Был он желтовато-коричневый, как все, что жило или росло у манайцев, размером с ящерицу, а может быть, это ящерица и была, чешуйчатый, когтистый, плоскоголовый, с раздвоенным язычком, выскакивавшим из кожистого нутра, как огонь. Бусины черных глаз возмущенно подергивались: кто такой? Как это посмел ему помешать?
— Брысь… — лениво сказал студент.
Чемурек мгновенно исчез.
И в этот момент со стороны леса раздался выстрел.
Правда, на выстрел он был совсем не похож. Просто — легкий хлопок, от коего из кустарника, вдающегося в поле мыском, словно пепел костра, метнулись к небу испуганные хлопья грачей.
Тем не менее один из манайцев, тащивших жерди с Пилиного участка, вдруг подпрыгнул на месте, будто его хватили по пяткам прутом, нелепо выбросил локти, изогнулся дугой и вдруг брякнулся во весь рост на кремнистую дорожную твердь.