Стоунер
Шрифт:
— Принято, — тихо проговорил он, — чтобы первым задавал вопросы научный руководитель. Работой мистера Уокера руководит… — он поглядел на бумажку, — насколько я понимаю, мистер Ломакс. Так что…
Голова Ломакса дернулась назад, как будто он внезапно пробудился от дремоты. Губы тронула улыбка, он обвел всех моргающими точно со сна, но зоркими и проницательными глазами.
— Мистер Уокер, вы намерены писать диссертацию о Шелли и эллинистическом идеале. Вряд ли вы уже продумали тему досконально, но хотелось бы, чтобы вы для начала обрисовали нам, так сказать, фон: почему вы избрали именно эту тему, и так далее.
Уокер кивнул и бодро заговорил:
— Я намереваюсь начать с
Стоунер слушал его с растущим изумлением. Невозможно было поверить, что это тот самый человек, что ходил на его семинар, человек, которого, казалось ему, он знал. Уокер говорил ясно, прямо и умно, местами почти великолепно. Ломакс был прав: если диссертация Уокера оправдает обещания, она будет блестящей. Теплая, радостная надежда наполнила Стоунера, и он подался вперед, внимательно слушая.
Поговорив о теме своей диссертации минут десять, Уокер резко умолк. Ломакс мигом задал ему следующий вопрос, и он ответил без промедления. Гордон Финч, поймав взгляд Стоунера, посмотрел на него мягко-вопросительно; Стоунер чуть заметно улыбнулся виноватой улыбкой и слегка пожал плечами.
Когда Уокер снова замолчал, сразу вступил Джим Холланд. Это был худощавый молодой человек, бледный, напряженный, с голубыми глазами немного навыкате; он говорил нарочито медленно, с подрагиванием в голосе, которое, возможно, было вызвано каким-то внутренним сдерживающим усилием.
— Мистер Уокер, вы немного раньше упомянули годвиновский детерминизм. Какую связь вы усматриваете между ним и феноменализмом Джона Локка?
Стоунер вспомнил, что Холланд занимается восемнадцатым веком.
Несколько секунд было тихо. Уокер повернулся к Холланду. Снял круглые очки, протер; его глаза то закрывались, то открывались, нерегулярно мигая. Он надел очки обратно и еще раз мигнул.
— Прошу прощения, не могли бы вы повторить вопрос?
Холланд открыл было рот, но вмешался Ломакс.
— Джим, — промолвил он учтивым тоном, — вы не против, если я слегка расширю ваш вопрос? — Не дожидаясь ответа, он быстро повернулся к Уокеру. — Мистер Уокер, отталкиваясь от всего того, что профессор Холланд подразумевал в своем вопросе, — а именно от приятия Годвином локковских идей о чувственной природе познания, о «чистой доске» и тому подобном, отталкиваясь от разделяемого Годвином мнения Локка, что ложные суждения, порождаемые случайными вспышками страсти и неизбежностью изначального незнания, могут быть исправлены просвещением, — отталкиваясь от всего этого, не могли бы вы сказать, как Шелли понимал познание? Точнее, каково было его понимание красоты, выраженное в послед них строфах «Адонаиса»?
Холланд, озадаченно нахмурив лицо, откинулся на спинку стула. Уокер кивнул и затараторил:
— Хотя классическими принято считать начальные строфы «Адонаиса» с их повторяющимися скорбными возгласами, начальные
Символика этих строк становится вполне ясна, если рассмотреть их в контексте. «Жить Одному, скончаться тьмам несметным», — пишет Шелли чуть выше. Вспоминаются столь же знаменитые строки Китса:
В прекрасном — правда, в правде — красота. Вот знания земного смысл и суть [7] .6
Здесь и ниже поэма Перси Биши Шелли «Адонаис» цитируется в переводе В. Микушевича.
7
Из «Оды к греческой вазе» Джона Китса. Перевод В. Микушевича.
Итак, основа всего — Красота; но красота есть также познание. Эта идея коренится…
Голос Уокера лился легко, уверенно, слова слетали с его быстро движущихся губ так, словно… Стоунер вздрогнул, и зародившаяся в нем надежда исчезла так же внезапно, как появилась. На короткое время он почувствовал себя больным почти физически.
Он опустил глаза и увидел между лежащих рук отражение своего лица в зеркально отполированной ореховой столешнице. Черты были неразличимы, взгляд воспринимал лишь темный силуэт; Стоунеру показалось, что из глубин твердой древесины навстречу ему вышел какой-то смутный призрак.
Ломакс покончил со своими вопросами, настала очередь Холланда. Слушая, Стоунер не мог не признать, что делается все мастерски: ненавязчиво, добродушно, проявляя недюжинное обаяние, Ломакс направлял разговор в нужное ему и Уокеру русло. Иной раз, когда Холланд задавал вопрос, Ломакс разыгрывал дружелюбную озадаченность и просил разъяснить его. В других случаях, извиняясь за свой энтузиазм, он дополнял вопрос Холланда собственными соображениями и так вовлекал в беседу Уокера, чтобы тот выглядел полноправным ее участником. Он перефразировал вопросы (всегда с извинениями), изменяя их так, что первоначальный смысл пропадал. Он втягивал Уокера в подобия изощренных теоретических дискуссий, где говорил почти исключительно сам. И наконец — опять-таки с извинениями — он порой, не дав Холланду закончить вопрос, задавал Уокеру свой собственный, который вел экзаменуемого туда, куда ему, Ломаксу, хотелось.
Стоунер все это время молчал. Он слушал разговор, который вился вокруг; смотрел на Финча, чье лицо стало тяжелой маской; смотрел на Радерфорда, сидевшего с закрытыми глазами и клевавшего носом; смотрел на сбитого с толку Холланда, на учтиво-надменного Уокера, на лихорадочно оживленного Ломакса. Он ждал, когда придет время сделать то, что он должен сделать, ждал со страхом, гневом и печалью, становившимися все сильней с каждой минутой. Он был рад, что ни с кем, на кого смотрит, не встречается глазами.