Страда
Шрифт:
Митя работал долго и ничего не видел, кроме земли у ослабевших, у дремлющих былинок.
Он опомнился, когда его окликнули. Митя увидел учительницу. Он не ходил в школу, мать сказала ему, что осенью отдаст его в школу, но Митя знал учительницу. Она была на войне, и у нее осталась целой одна правая рука; однако учительница Елена Петровна не горевала, что она калека; она всегда была веселая, она знала всех детей на деревне и ко всем была добрая.
— Митя! Ты что тут копаешься? — спросила учительница.
— Хлеб пусть растет! — сказал Митя. — Я хлебу помогаю, чтоб он жил.
— Как же ты помогаешь? А ну расскажи мне, Митя! Расскажи
— Он росу будет пить!
Учительница подошла к Мите и посмотрела на его работу.
— Тебе бы играть надо, тебе не скучно работать одному?
— Не скучно, — сказал Митя.
— Отчего тебе не скучно?.. Приходи завтра ко мне в школу, мы оттуда в лес на экскурсию с ребятами пойдем, и ты пойдешь…
Митя не знал, что сказать, потом он вспомнил:
— Я маму все время люблю, мне работать не скучно. Хлеб помирает, нам некогда.
Учительница Елена Петровна наклонилась к Мите, обняла его одной рукой и прижала к себе:
— Ах ты милый мой! Какое сердце у тебя — маленькое, а большое!.. Знаешь что? Ты тяпкой будешь мотыжить, а я пальцами у корней буду копать, а то у меня рука-то всего одна!
И Митя стал мотыжить землю дедушкиной тяпкой, а учительница, присев на корточки, начала копать почву пальцами у самых хлебных корней.
На другой день учительница пришла на колхозное поле не одна; с нею пришло семеро детей, учеников первого и второго классов. Митя один уже работал деревянной тяпкой. Он вышел нынче спозаранку и осмотрел все хлебные былинки, возле которых он вчера разрыхлил землю.
Солнце поднялось, роса уже сошла, и ветер с огнем дул по земле. Однако те ржаные колоски, что возделал Митя, нынче словно бы повеселели.
— Они просыпаются! — обрадованно сказал Митя учительнице. — Они проснутся!
— Конечно, проснутся, — согласилась учительница. — Мы их разбудим!
Она увела учеников с собой, и Митя остался один.
«Мама пашет, и я хлебу расти помогаю, — думал Митя. — У учительницы одна рука только, а то бы она тоже работала».
Учительница Елена Петровна взяла в колхозе маленькие узкие тяпки и вернулась со всеми мальчиками и девочками обратно. Она показала детям, как работает Митя и как надо делать, чтобы рос сухой хлеб, — она сама стала работать одной рукой, и все дети склонились к ржаным былинкам, чтобы помочь им жить и расти.
Михаил Пришвин
ФАЦЕЛИЯ
Поэма
ПУСТЫНЯ
В пустыне мысли могут быть только свои, вот почему и боятся пустыни, что боятся остаться наедине с самим собой.
Давным-давно это было, но быльем еще не поросло, и я не дам порастать, пока сам буду жив. В то далекое «чеховское» время мы, два агронома, люди между собой почти незнакомые, ехали в тележке в старый Волоколамский уезд по делам травосеяния. По пути нам было целое поле цветущей синей медоносной травы фацелии. В солнечный день, среди нашей нежной подмосковной природы это яркое поле цветов казалось чудесным явлением. Синие птицы как будто бы из далекой страны прилетели, ночевали тут и оставили после себя это синее поле. Сколько же там, мне думалось, в этой медоносной синей траве, теперь гудит насекомых. Но ничего не было слышно из-за тарахтенья тележки по сухой дороге. Очарованный этой силой земли, я забыл о делах травосеяния и, только чтоб послушать гул жизни в цветах, попросил товарища остановить лошадь.
Сколько времени мы стояли, сколько я был там с синими птицами, не могу сказать. Полетав душой вместе с пчелами, я обратился к агроному, чтобы он тронул лошадь, и тут только, заметил, что этот тучный человек с круглым заветренным простонародным лицом наблюдал меня и разглядывал с удивлением.
— Зачем мы останавливались? — спросил он.
— Да вот, — ответил я, — пчел мне захотелось послушать.
Агроном тронул лошадь. Теперь я в свою очередь вгляделся в него сбоку и что-то заметил. Еще раз глянул на него, еще и понял, что этот до крайности практический человек тоже о чем-то задумался, поняв через посредство, быть может, меня роскошную силу цветов этой фацелии.
Его молчание мне становилось неловким. Я спросил его о чем-то незначительном, лишь бы не молчать, но он на вопрос мой не обратил ни малейшего внимания. Похоже было, что мое какое-то неделовое отношение к природе, быть может просто даже молодость моя, почти юность, вызвали в нем свое собственное время, когда каждый почти бывает поэтом.
Чтобы окончательно вернуть этого тучного красного человека с широким затылком к действительной жизни, я поставил ему по тому времени очень серьезный практический вопрос.
— По-моему, — сказал я, — без поддержки кооперации наша пропаганда травосеяния — пустая болтовня.
— А была ли у вас, — спросил он, — когда-нибудь своя Фацелия?
— Как так? — изумился я.
— Ну да, — повторил он, — была ли она?
Я понял и ответил, как подобает мужчине, что, конечно, была, что как же иначе…
— И приходила? — продолжал он свой допрос.
— Да, приходила…
— Куда же делась-то?
Мне стало больно. Я ничего не сказал, но только слегка руками развел, в смысле: нет ее, исчезла. Потом, подумав, сказал о фацелии:
— Как будто ночевали синие птицы и оставили свои синие перья.
Он помолчал, глубоко вгляделся в меня и заключил по-своему:
— Ну, значит, больше она уже не придет.
И, оглядев синее поле фацелии, сказал:
— От синей птицы это лежат только синие перышки.
Мне показалось, будто он силился, силился и наконец завалил над моей могилой плиту; я еще ждал до сих пор, а тут как будто навсегда кончилось, и она никогда не придет. Сам же он вдруг зарыдал. Тогда для меня его широкий затылок, его плутоватые, залитые жиром глазки, его мясистый подбородок исчезли, и стало жаль человека, всего человека в его вспышках жизненной силы. Я хотел сказать ему что-то хорошее, взял вожжи в свои руки, подъехал к воде, намочил платок, освежил его. Вскоре он оправился, вытер глаза, взял вожжи опять в свои руки, и мы поехали по-прежнему.