Страх и трепет. Токийская невеста (сборник)
Шрифт:
Пилот – разумеется, специально для меня – решил пролететь над Фудзи. Как же прекрасен мой вулкан сверху! Я мысленно обратила к нему такую речь: «Мой старый брат, я люблю тебя. Я не предаю тебя, улетая. Бывает, что бегство – акт любви. Чтобы любить, я должна быть свободной. Я улетаю, чтобы сохранить красоту моего чувства к тебе. Не меняйся, пожалуйста!»
Вскоре Япония в иллюминаторе исчезла совсем. Но и тут щемящая тоска не погасила мой восторг. Крылья самолета были продолжением моего тела. Что может быть лучше, чем иметь крылья? Крылья нужны, чтобы улетать.
Считается, что спасаться бегством постыдно. Жаль, ведь это так приятно. Бегство дает самое потрясающее
Понятие свободы – тема настолько избитая, что я сразу начинаю зевать. Но физическое ощущение свободы – совсем другое дело. Надо бы всегда иметь, от чего бежать, чтобы поддерживать в себе эту изумительную способность. Впрочем, у человека всегда есть от чего бежать. Хотя бы от самого себя.
От себя можно спастись – вот она, благая весть. То, от чего мы бежим в себе, – это тесная тюремная камера, которую оседлая жизнь создает где угодно. И вдруг мы подхватываем свои пожитки и пускаемся в бега: наше «я» так удивлено, что забывает играть роль тюремщика. От себя можно оторваться, как отрываются от погони.
В иллюминаторе нескончаемая Сибирь, вся белая от снега, идеальное место заключения именно в силу своей огромности. Беглецы гибнут, затерявшись в чрезмерности пространства. Таков парадокс беспредельности: свобода видится там, где ее на самом деле нет. Это тюрьма без стен, такая большая, что из нее не убежишь. Глядя сверху из самолета, это легко понять.
Заратустра, сидящий во мне, вдруг подумал, что если бы я бежала по земле, то оставила бы следы на снегу и меня бы схватили. Крылья – превосходная вещь.
Бегство постыдно? Но все равно оно лучше, чем плен. Единственное бесчестье – это не быть свободным.
Пассажирам раздали наушники. Я включала по очереди разные музыкальные программы, недоумевая, как люди выдерживают эти децибелы. И вдруг наткнулась на Венгерскую рапсодию Листа – мое самое первое музыкальное воспоминание.
Мне два с половиной года, я в гостиной в Сюкугаве, мама с торжественным видом говорит мне: «Вот Венгерская рапсодия». Я слушаю, как будто это захватывающее приключение. А это и есть приключение. Плохие гонятся за хорошими, которые скачут на лошадях. Плохие тоже скачут на лошадях. Главное, кто быстрее. Иногда музыка говорит, что хорошие спасены, но нет, это западня, злые пустились на хитрость, чтобы хорошие подумали, будто они в безопасности, а тут их и застигнут врасплох. Ну на конец-то: хорошие догадались о коварстве преследователей, но слишком поздно, спасутся ли они теперь? Они скачут из последних сил, слившись со спинами своих коней, галоп измотал их, как и лошадей, я за них, я не знаю, хорошая я или плохая, но я на стороне тех, за кем гонятся, у меня душа беглеца, сердце мое бешено стучит, о, впереди пропасть, сумеют ли лошади перепрыгнуть, но прыгать надо, иначе попадешь в лапы к плохим, я слушаю, вытаращив глаза от страха, кони прыгают и приземляются на другом берегу, у самого-самого краешка, всё, спасены, плохие не отваживаются прыгать, у них не хватает храбрости, ведь им не от чего спасаться, стремление поймать не так сильно, как страх быть пойманным, и Венгерская рапсодия завершается победными звуками.
Я назвала самолет Пегасом. Музыка Листа удесятерила мое ликование. Мне двадцать три года, и я еще не нашла ничего из того, что ищу. Поэтому жизнь мне очень нравится. Прекрасно, когда в двадцать три года своя дорога еще не найдена.
Одиннадцатого января 1991 года я приземлилась
Когда мы наконец свое отвизжали, отмычали, отрычали, отблеяли, отклекотали, отверещали и отмяукали, мы посмотрели друг на друга, и сестра спросила:
– Ты ведь больше не уедешь?
– Я остаюсь! – объявила я, чтобы пресечь двусмысленность отрицательных вопросов.
Жюльетта привезла меня домой, в Брюссель. Вот она, Бельгия. Я расчувствовалась, увидев низкое серенькое небо, тесные улицы, старушек в пальто, с неизменными сумочками в руках, трамваи.
– А Ринри? Он приедет? – спросила Жюльетта.
– Не думаю, – ответила я уклончиво.
Деликатная Жюльетта не стала допытываться.
Мы зажили вдвоем, как до моего отъезда. Жить с сестрой очень хорошо. Бельгийский фонд социального страхования официально закрепил наш союз, присвоив мне статус домработницы. В моих документах значилось: «Домработница Жюльетты Нотомб». Такое не выдумаешь. Я подошла к своему ремеслу очень серьезно и стирала сестре белье.
Четырнадцатого января 1991 года я начала писать роман «Гигиена убийцы». Уходя утром на работу, Жюльетта мне говорила: «Пока, домработница!» Я долго писала, потом развешивала белье, забытое в стиральной машине. Вечером возвращалась Жюльетта и вознаграждала домработницу поцелуем.
В Японии я сэкономила часть своего заработка и привезла с собой. Я подсчитала, что на эти деньги смогу, не роскошествуя, продержаться года два. Если за два года я не найду издателя, беспечно говорила я себе, то тогда и подумаю, что делать дальше. Мне нравилась жизнь, которую я вела. По сравнению с работой в японской фирме это был просто рай.
Время от времени звонил телефон. Я всякий раз изумлялась, услышав голос Ринри. Я никогда не вспоминала о нем и не видела никакой связи между своей жизнью в Японии и в Бельгии: возможность телефонных разговоров между этими двумя мирами казалась мне такой же невероятной, как путешествие во времени. Ринри удивляло мое удивление.
– Что ты делаешь?
– Пишу.
– Возвращайся. Будешь писать здесь.
– Я еще и домработница Жюльетты. Я стираю ей белье.
– А как она справлялась без тебя?
– Плохо.
– Бери ее с собой.
– Отличная мысль. Ты женишься на нас обеих.
Он смеялся. Между тем я не шутила. Только при таком условии я могла бы согласиться на этот брак.
Прощаясь, он говорил:
– Надеюсь, ты вернешься скоро. Я скучаю по тебе. – И вешал трубку. Никаких упреков. Он был очень славный. Меня начинала мучить совесть, но это быстро проходило.
Постепенно звонки стали реже, потом прекратились совсем. Я была избавлена от тяжелейшей сцены, фальшивой и жестокой, которая называется «разрыв». Я вообще не понимаю, как можно с кем-то порвать, разве что за какое-то страшное преступление. Сказать «все кончено» – это пошлость и ложь. Ничто не бывает кончено. Даже если совсем не вспоминаешь о человеке, он все равно живет в тебе. Если он что-то значил для тебя, то будет значить всегда.
А по отношению к Ринри это было бы особенно гнусно: «Знаешь, мне было с тобой очень хорошо, ты первый мужчина, с которым я была счастлива, мне не в чем тебя упрекнуть, я сохранила о тебе только самые лучшие воспоминания, но я больше не хочу быть с тобой». Я бы никогда не простила себе, если б сказала ему такую мерзость. Это осквернило бы наш прекрасный роман.
Я была благодарна Ринри за такой высокий класс: мне не пришлось ничего говорить, он понял все сам. И подарил мне тем самым идеальную любовную историю.