Страх. История политической идеи
Шрифт:
Хотя Шкляр и настаивает на том, что террор не следует воспринимать как продукт садизма психически расстроенного разума, ей не удалось уйти от разговора о психологической узости рассуждений Монтескьё. Террор для нее, как и деспотизм для Монтескьё, — это универсальный растворитель, психологический импульс, порождаемый концентрацией государственной власти и подразумевающий наличие неравенства. Согласно ее красноречивой формулировке террор есть «психологическое и моральное средство, которое делает преступление едва ли не неизбежным»56. Террор является провокатором политического зла и служит единственной цели — образовать запуганное и угнетенное общество. Поскольку он представляет собой универсальное средство, то единственное противоядие от него — это создание преград и защитных механизмов на его пути внутри политической структуры. Получается, что Шкляр, как ранее Монтескьё и Токвиль, прибегает к языку террора для обоснования верховенства закона, разделения государственной власти, терпимости и плюрализма в обществе57.
Наиболее основательные работы Шкляр о терроре были созданы в середине и в конце 1980-х годов, когда холодная война шла к своему завершению. В ее памяти еще были живы Гитлер и Сталин, «деятели современной государственности», чьи действия «при наличии в их распоряжении небывалых ресурсов физической мощи и принуждения» так часто имели «смертоносный эффект»58. Но для тех, кто желает увидеть в терроре негативное основание для ситуации, сложившейся после холодной войны, когда рушились государства, существовавшие на Балканах, в Руанде и в других регионах, вызывая волны этнических чисток, проблема состоит не в том, о
Разъясняя эти особенности нового витка исторического развития, исследователи не забывают о деполитизированном анализе террора, проделанном Шкляр. Они всего лишь дополнили его элементами психокультурного развития, восходящими к трудам Токвиля. Как утверждает Сэмюэл Хантингтон, корни террора кроются в этнической напряженности и конфликтах, имеющих отношение к самоидентификации, и являются реакцией на присущие современности противоречия. В результате того, что вестернизированные элиты предпринимают попытки импортировать в развивающиеся регионы мира такие ценности, как верховенство закона, терпимость, свободный рынок и секуляризм, обитатели этих регионов оказываются оторванными от своих корней, на которых традиционно зиждилась их жизнь. Лишившись таких институтов, как патриархальная семья и деревенская община, питавших их сознание и основанных на представлениях, которые составляли фундамент их мировоззрения, жертвы внедряемого современного порядка ведут себя так же, как показано в трактате Токвиля «О демократии в Америке». Они начинают думать о своем месте в новом миропорядке, теряют уверенность в том, кто же они. По мере того как глобализация вытесняет представление о традиционной идентификации, люди становятся более равными, все их душевное равновесие рушится. Их наступающее равенство влечет разрушение их личности, утрату индивидуальной самоидентификации: ассимиляция предполагает смерть индивидуальности. Реагируя на опасность аномии и ассимиляции, люди цепляются за свои исконные традиции и представления, в особенности за те, что имеют отношение к религии. Они боятся, что их будут воспринимать как «иных» — представителей Запада, другого этноса, другой религии. Выступая за репрессивный способ утверждения идентичности, такие движения, как сербский национализм и исламский фундаментализм, основывающиеся на порожденной современностью дикарской жестокости и терроре в отношении чужаков, надеются стереть в прах все, что угрожает их идентичности60.
Хотя многие приверженцы либерализма террора отвергают тезис Хантингтона о «столкновении цивилизаций», они обязаны его исследованиям более, чем они сами осознают. Например, Игнатьефф начинает свое исследование этнических конфликтов 1990-х годов (в особенности войн на Балканском полуострове) с открытого возражения Хантингтону. Игнатьефф пишет: «Такие теоретики, как Сэмюэл Хантингтон, могли бы повести меня по ложному пути: будто бы существует ложная граница, проходящая за Мирковчами [деревня на востоке Хорватии], где укрывавшиеся в убежище хорваты представляли римско-католическую цивилизацию Запада, а находившиеся поблизости сербы — Византию, православие и использующий кириллицу Восток» [28] . Но затем Игнатьефф продолжает: «Здесь, в Мирковчах, я не нашел эту мнимую границу, геологические трафареты, которые разделяли бы народы. В таких метафорах заведомо признается то, что нуждается в объяснении, — как соседи, дотоле не имевшие никакого представления о том, что они принадлежат к противостоящим цивилизациям, вдруг начинают думать — и ненавидеть, уж если называть вещи своими именами, чернить и демонизировать тех людей, которых раньше считали друзьями. Короче говоря, в почву, на которой строилась общая жизнь, посеяны семена взаимной паранойи» 61 . Доказывая, что нынешняя самоидентификация не уходит корнями в далекое прошлое, не восходит к вражде, имевшей место издавна, а является следствием современных событий, Игнатьефф указывает на то, что распад союзного государства Югославия привел к неуверенности его граждан относительно их будущего. Они обратили свои симпатии к таким политическим авантюристам, как Слободан Милошевич, которые видели в национальной самоидентификации рычаг применения силы и способ отвлечения внимания от нарастающего экономического кризиса на Балканах. Игнатьефф также признает, что на протяжении долгого времени власть и привилегии на Балканах распределялись по этническим каналам, что может служить объяснением причин взаимного недоверия и неприязни между народами бывшей Югославии. Игнатьефф писал: «Сообщества страха рождались в недрах сообществ интересов», и результатом явился страх этнического характера 62 .
28
В сербскохорватском языке существует письменность на основе двух алфавитов — русского гражданского и латинского.
Однако наряду с политическим анализом Игнатьеффа (или в его основе) существует другая, значительно менее политически окрашенная история, могущая служить близкой параллелью рассуждениям Хантингтона, равно как и Шкляр. Одним из первых ключей к выводам Игнатьеффа является его обращение к библейской истории Каина и Авеля. Хотя Каин был земледельцем, а Авель пастухом, братья были едины до тех пор, пока Бог решил — без всякой видимой причины — избрать Авеля и удостоить его своего благословения. Разгневанный этим произвольным предпочтением, Каин убил Авеля. По мнению Игнатьеффа (как и Гуревича), история Каина и Авеля иллюстрирует полную бессмысленность вражды между людьми, между которыми существует так мало различий63. Упоминания о Каине и Авеле характерны для деполитизированных, внеисторических рассуждений Игнатьеффа и Гуревича об этническом терроре. В общем-то, они могли бы обратиться к другим примерам братоубийства, описанным в Книге Бытия, где источником взаимной ненависти братьев не было ни своеволие, ни влияние потусторонних сил. Скажем, в истории Исава и Иакова или в истории Иосифа и его одиннадцати братьев отцы — в большей степени, нежели Бог, — принимали решения в пользу одного сына, что влекло ненависть к нему других сыновей. Здесь ненависть и конфликт порождались тем, что в Декларации независимости было названо «длинной цепочкой злоупотреблений»; они не представляются нам ни загадочными, ни теологически обусловленными, как в рассказе о Каине и Авеле. В случаях Исава и Иакова или Иосифа и его братьев ненависть не зиждилась ни на сходстве, ни на различиях между братьями; ее основой было их неравенство. Игнатьефф и Гуревич могли бы провести более обусловленный анализ конфликтов в Руанде и на Балканах, обозначив в качестве источников насилия и террора долговременную несправедливость и стремление к мести за накопленные обиды. Но Игнатьеффа и Гуревича не интересовали история и политика. Гуревич сделал беглый пятнадцатистраничный экскурс (в книге из 350 страниц) в столетнюю историю европейского колониализма и в результате пришел к выводу, что геноцид в Руанде разжигала «идея», которая была «возможно, преступной и объективно очень глупой». На Игнатьеффа исторические и политические свидетельства повлияли еще меньше: он посвятил им меньше десяти страниц64.
Характеризуя мифические аналогии и политическую бессодержательность этнической вражды, Игнатьефф, подобно Хантингтону, обращается к смешению психологических факторов и итогов размышлений по поводу опасностей, представляемых современностью. Вспоминая о теории «нарциссизма минимальных различий» Фрейда, Игнатьефф вопрошает: почему небольшие различия между людьми так часто «сопровождаются такой колоссальной тревогой»? «Отчего это минимальное различие становится отчуждающим и потому угрожающим?» Игнатьефф так и не ответил на свой вопрос, по-видимому, считая, что в нем самом уже содержится ответ. Он лишь повторил, как некий трюизм, что смешение идентичностей порождает тревогу и с жестокостью заставляет индивида отделить себя от тех
Изображая террор как производное от культуры и душевного состояния человека, Хантингтон, Игнатьефф и другие авторы, как, например, Роберт Каплан, откликнулись на императив, который требовал увидеть в терроре столь идеальное политическое основание. Террор, согласно их интерпретации, остается вторжением в политику. Он не порождается требованиями политики или конфликтами, которые так часто возникают по политическим соображениям. Он стоит вне политики. По словам Каплана, в старой Европе «не существовало „политики“ в том смысле, в каком мы можем его понимать, равно как и сегодня все меньше и меньше „политики“ наблюдается в Либерии, Сьерра-Леоне, Сомали, Шри-Ланке, на Балканах, Кавказе и в ряде других регионов» 66 . Эти авторы также не замедлили указать на то, что военные интервенции стран Запада, предпринятые с целью положить конец этническим чисткам, могут также принести пользу и внутри этих стран. Благодаря им возрождается ослабевающий боевой дух Запада. Вот что говорит Игнатьефф: «Когда политика [на Балканах или в иных неспокойных регионах мира] определяется моральными соображениями, ею часто движет нарциссизм. Мы вмешались не только для того, чтобы помочь другим, но и чтобы спасти себя, точнее, наш образ защитников универсальных ценностей. Мы хотели показать, что Запад что-то „значит“. Этот воображаемый Запад, этот нарцистический образ нас самих воплотился, по нашим представлениям, в многонациональной, многоконфессиональной Боснии» [67]. По мнению Игнатьеффа, этот моральный подъем и обновление на самом Западе тесно связаны деятельностью либералов, считавшихся скомпрометированными начиная с 1960-х годов. Как он отмечает, военные налеты на Боснию становились «театром перемещений», когда политическая воля, которая могла быть направлена на защиту многонационального общества внутри страны, направлялась на защиту мифической многокультурности далеко за ее пределами. Босния стала последней bel espoir [29] поколения, которая обращалась к экологическому движению, социализму, защите гражданских прав и лишь убедилась, что все они неуклонно утрачивают свою романтическую притягательность 68 . Смирившись с абсолютным упадком либерализма внутри страны, либеральные активисты надеялись, что в других регионах мира им удастся то, что не удалось дома.
29
Здесь: сладкая надежда (фр.).
Либералы не в первый раз обращают свои взоры к отсталым режимам за рубежом, чтобы скомпенсировать глохнущие темпы общественного развития. Еще в 1792 году во Франции жирондисты, т. е. либералы тех дней, почувствовали, что их революция захлебывается. Тогда они обратились к давно угнетенным народам, жившим за восточными границами Франции, и решили экспортировать прогресс. Очень скоро они объявили войну Австрии. А Робеспьер, которого так часто критикуют как палача-утописта, обратился к своим деморализованным товарищам с прозорливым предостережением: «Никто не любит вооруженных миссионеров»69. Подобная ситуация сложилась в 1941 году в Америке, когда возрождающаяся Республиканская партия поставила под угрозу американскую либеральную программу. Один из идеологов «нового курса», Рексфорд Тагуэлл, решил, что отныне он лишился возможности проводить эксперименты в метрополии. Тогда он собрал чемоданы и отправился в Пуэрто-Рико, рассчитывая осуществить в этом островном колониальном владении те реформы, которые не мог проводить на родине70.
Если Игнатьефф и его либеральные единомышленники усматривали в этнических чистках повод для прогрессивного обновления, то Каплан и его сторонники видят в них шанс для обновления консервативного. Они считают, что новое поколение имперских воителей могло бы вывести Запад из состояния культурной серости и благодушия. Эти воины (скорее язычники, нежели буржуа, движимые скорее наитиями, нежели рациональными рассуждениями) будут отнюдь не Колинами Пауэллами — не стабильными профессионалами, которые одинаково комфортно чувствуют себя и в бюрократических коридорах Пентагона, и в залах ООН. Скорее они напомнят нам о «чем-то старом и традиционном». Согласно утверждению Каплана американские силы специального назначения в странах третьего мира «воссоздают колониальные экспедиции, предпринимаемые людьми-хамелеонами, которые руководствуются примером шпиона, полиглота и мастера притворства сэра Ричарда Фрэнсиса Бёртона [30] . Им импонируют „неопределенность“, „субъективное“ и „интуитивное“ мышление, решения, принимаемые на основании рассмотрения лишь двадцати процентов имеющихся в наличии фактов: когда в их распоряжении окажется больше информации, действовать будет поздно» 71 . Эти романтические импресарио войны находили поддержку у таких политиков, как Генри Киссинджер и Ричард Никсон, выступавших за управление государством в традиционной манере. Каплан писал, что Киссинджер относился к внешней политике, как к «занятиям любовью», изобретательным и творческим, «исключительно человеческим», в которых учитываются качества каждой личности и особенности каждой ситуации и которые основываются отнюдь не на слепом следовании правилам 72 . Инициируя незаконные бомбардировки в Камбодже, ведя войну во Вьетнаме на протяжении долгого времени после того, как необходимость в ее продолжении отпала, Киссинджер и Никсон продемонстрировали высокомерное презрение к массам, доказывая, что и в разочарованном мире возможно проявить настоящий характер. «Разве сейчас мы не хотим — или, во всяком случае, заявляем, что хотим, — чтобы наши лидеры действовали активно? Разве не раздражает такое большое количество людей как раз то, что Президент Билл Клинтон и другие современные политики принимают решения в большей степени на основании результатов опросов общественного мнения, чем исходя из собственных убеждений?» 73 И Каплан заключает: после десятилетия, явившего свидетельства «все более нездоровых проявлений посредственности», мы должны воздать должное «непоколебимой твердости» нового Киссинджера или Никсона, их воле «идти на безжалостные крайности» 74 .
30
Бёртон (1821–1890) — английский исследователь Африки, первооткрыватель озера Танганьика.
Что же обещают как левым, так и правым новейшие войны за этническую чистоту и, соответственно, обязанность продемонстрировать имперскую мощь? Не больше и не меньше, чем возрождение Запада. В представлении либералов, террор преследует воинственные судьбоносные цели. Он дает им возможность распространять Просвещение за пределами страны именно потому, что отстоять его на родине невозможно. В представлении же консерваторов, террор — это шанс восстановить боевой дух и возвышенный героизм, расшатанные свободным рынком и окончанием холодной войны. Каковы бы ни были источники этого нового воодушевления, левые и правые ныне едины в своей готовности осуществить революционный проект всемирного масштаба — подарить Америку остальному миру. Западные интеллектуалы обращаются к террору за рубежом в поисках ответов на вопросы, порождаемые плачевной ситуацией внутри страны, не в первый раз и, можно сказать с уверенностью, не в последний.