Странник
Шрифт:
– Счастлив просто.
– Ершист. Стреляешь быстро. Метко. Работать ко мне пойдешь? В службу безопасности? Или – ты умником себя числишь? Холдинг дам. Две газеты и журнале.
Забирай, директорствовать будешь.
– Нет.
– Гордый?
– Усталый.
– Отдохни. Потом решишь.
– Вряд ли.
– Ты что-то спросить хочешь? Спроси.
– Корнилов утверждал, что вы мертвы. И был в этом уверен.
– Уверенность помогает умным и губит дураков. Корнилов не дурак, но... Его мышление застряло на уровне школьной арифметики. Или чуть выше.
– ...алгоритмы.
– Именно. Был двойник. Я должен был срочно выезжать. Решение переменил в последнюю минуту. На встречу помчался он. И сгорел.
– Один?
– Еще водитель.
– Не жалко?
– Кого? – искренне не понял Головин.
– Водителя. Двойника.
– У меня много людей.
– Я не о том. Не куклы же.
– Что мне до них? – Головин замолчал. Пауза была долгой. Спросил наконец:
– Что у тебя с Дашей?
Теперь молчал Данилов. Что он мог сказать и – как? Можно было написать целый роман и даже не приблизиться...
– Роман, – ответил он просто.
Головин молчал с минуту, потом спросил:
– Ты мне помог. Что хочешь?
– Руку и сердце.
– Без шуток.
– Это не шутка.
– Отвлекись. Я серьезно. Что просишь?
– Прошу? Ничего.
– Все-таки гордый?
– Есть немного.
– "Немного" не бывает. У человека или, есть амбиция, или ее нет. У тебя – есть. Но – не правильная.
– Да?
– Много думаешь о людях. А они о тебе – не думают. И рано или поздно – вытрут ноги.
– В этом мудрость?
– Иронизируешь? Корнилов тоже ироничен. И умен. Что в итоге? Поговорю с ним, даже не по душам, а так, для порядку... И – в мешок. – Головин помолчал, закончил:
– Нет никакой мудрости. Есть лишь здравый смысл.
– И в чем смысл?
– Снова ерничаешь?
– Нет, – честно отозвался Олег. – Искренне пытаюсь понять.
– Жизнь – это поезд.
Глава 98
– Жизнь – это поезд, – повторил Головин, взгляд его остановился, и вспоминал он сейчас что-то совсем далекое и, наверное, так до конца и не сбывшееся. Но вскоре взгляд прояснился, стал прежним: прямым и цепким.
– Хорошее сравнение, – сказал Олег. – Главное – «свежее».
– Мне не до сравнений. Был я аспирант. Возвращался с юга с подругой, денег в обрез, но – заначка была.
– Почерк будущего миллиардера.
– Не перебивай. Был я романтик. Можно было ехать через Джанкой, весь жаркий день трястись в скверном вагоне, потом – штурмовать кассы или с проводником договариваться. А я купил спальный. Решил подарить себе день у моря. Себе и ей. Люблю море.
– Широкий жест.
– На эти деньги тогда в Москве можно было месяц жить. Но хотелось поплавать. И позагорать. День у моря был мне тогда нужен. Без него все три недели – как не были. Понимаешь?
– Да, – искренне кивнул Олег. – Это – понимаю.
– Люблю море. Оно было замечательным. Изумрудным. Теплым. Я нырял и нырял.
А
А вечером стояли на перроне. Объявили о подаче поезда. Он вползал на посадку хвостом. Два последних вагона были тюремные. Мы стояли на вокзальном цоколе, все было видно, как на ладони. Клетки. В клетках люди – как звери. И тоска в глазах звериная. Поезд в тупике стоял, вагон нагрелся так, что на крыше картошку можно было печь. Они в этих клетках сидели весь день. И наверное, еще день. Потому что поезд ходил только по нечетным.
Потом пошли плацкарты. Народец ринулся к ним, загруженный дешевыми фруктами: порадовать домашних. Давка. Ругань. Спальный был один. Проводник стильный, в форме. Подсадку не взял – один «банабак» уж очень просился – не взял. Форс держал. Или – приятно ему было: все остальные провожалы – как в мыле, каждый – «деревянные стрижет», а он – будто лайнер. Весь в белом.
В таком купе я ехал тогда впервые. Проводник был по-особому вежлив и предупредителен. Мы пили хорошие марочные вина, работал кондиционер – тогда я впервые вообще увидел эту диковину! Постели были застелены накрахмаленным бельем и теплыми шерстяными пледами. На столике – лампа под абажуром; чай в мельхиоровых подстаканниках был индийским, высшего сорта, булочки к нему – свежими и мягкими.
За окном медленно проплывала выжженная крымская степь с редкими домиками несуразных строений. Солнце палило нещадно, но весь этот пейзаж воспринимался как красивое немое кино. Из другой жизни. Потому что эта жизнь, внутри вагона-салона, была умеренно прохладной, благоухала ароматами кагора и саперави, отменных фруктов, выдержанных коньяков, а по проходу медленно двигались хорошо одетые, уверенные в себе люди. И даже курили они тогда совсем недоступные остальным американские сигареты, лишь пара пожилых – папиросы, но и те не простые – ленинградской фабрики имени товарища Урицкого.
Нам было хорошо с Наташей. Спокойно. Но все же, все же... Я ни на миг не забывал, что в том же поезде, в самом хвосте – два вагона с людьми, вычеркнутыми из жизни. Размышляя философски, да еще в традициях извечной российской жалостливости к сидельцам, можно было представить, что не все там подонки, не все сволочи и есть кто-то и вовсе безвинный... Но все они были превращены в однородную звероподобную массу, и никто, ты слышишь, никто ни тогда, ни теперь не желает серьезно задумываться об этом. Неудачи, нищета, «хромая судьба» – заразны, как болезни.
Мы все едем в одном поезде под названием «жизнь». Но – в разных вагонах. И во времени, и в пространстве. Великобритания – спальный вагон, Штаты – купе, Россия – общая плацкарта. И есть – вагонзаки. Там, оскалясь, сидят звероподобные, с точки зрения «просвещенного европейца», изгои. Их понемножку сживают со свету. И подкармливают гуманитарными чипсами. Это – как придавить мышку в «гуманной» мышеловке-душил-ке и положить ей кусочек сала под нос. Что она там так забавно пищит? Благодарит? Поет? Плачет? Кому до этого дело.