Странники войны: Воспоминания детей писателей. 1941-1944
Шрифт:
Поможем отчизне своей!
Никита и Даниил Санниковы
С этими монтажами мы выступали не только в интернате, но и перед ранеными в госпитале, расположенном в городском саду. Ходили по интернату и самодельные стихи и песни.
У реки у Лены есть приток Алдан,
А у Миши Панченко – Лена Рудерман.
Про недостижимо взрослую и красивую Варю Шкловскую старшими было сложено такое (на мотив «Крутится, вертится шар голубой»):
В доме Литфонда стоит тишина,
В доме Литфонда прескучно всегда,
И вот из палаты под номером шесть
Мне велено было блондинку привесть.
Артисты играют, читают, поют,
А мне умиленье минуты несут,
И сердце мое утопало в огне,
Когда ее глазки скользили по мне…
Школа
Про свой второй класс в чистопольской школе № 2 я практически ничего не помню, кроме того, что сидела за одной партой с Наташей Леоновой. Наверное, потому, что зимой сорок первого года очень много болела. В ту школу надо было идти по улице Володарского по направлению к рынку и Каме, мимо горсовета, напротив которого на столбе висел репродуктор и всегда толпились люди– слушали горькие сводки Информбюро.
Соня
А вот третий класс «а» – уже в школе № 1 – отпечатался четко. Надо было выйти из интернатского двора, идти налево по улице Володарского мимо красивого дома с навесом из кованых железных кружев над подъездом, свернуть направо – вот и школа, невысокая, но крепкая, с толстыми каменными стенами. Зимой в классе очень холодно, сидим в пальтишках, закутанные. В стеклянных чернильницах-непроливайках в фиолетовой жидкости сверху плавают тонкие льдинки. Тетрадей настоящих нет, мы сами сшиваем листы серой шершавой оберточной бумаги грубыми нитками и сами линуем их карандашом, как умеем (я долго их хранила после войны, эти тетради, но моя мать их выбросила при переезде в новую квартиру, о чем я до сих пор ужасно жалею). Зато на большой перемене нам дают «завтрак» – кусочек черного хлеба, и это счастье. Сижу я на одной парте с Сонькой Ивич, знакомой и близкой с детского сада. Сонька – девочка очень домашняя, и в Чистополе она тоже живет не с нами, а с любящими мамой и бабушкой, хотя и проводит в интернате много времени. Когда мы приехали в Берсут и она впервые осталась без родителей, мама прислала ей по почте открытку, начинавшуюся словами: «Наш дорогой обласканный щеночек!». Увы, эта открытка попалась на глаза нам, детишкам несентиментальным и иногда жестоким, и к Соне надолго приклеилось это прозвище (не понимали мы, какую нанесли ей, нежной и ранимой, травму на годы).
Улица Чистополя
Сонька ходит в школу с таким же, как у меня, черным дерматиновым портфельчиком, которые нам вручали на выпускном утреннике в детском саду, с металлической пластинкой в форме ромбика на крышке, на которой выгравировано красивыми, с завитушками, буквами: «Ларисе (Соне) от детского сада Литфонда № 35». Сонька кудрявая, славная, забавная, с ней весело, мы сидим на передней парте и учимся лучше всех. А на задней парте сидят два аборигена: Буслаев и Сергеев, они огромные, наверное, второгодники, хулиганы и полные балбесы. Часто во время урока с их парты доносится голос: «Я в уборну пОйду-у?» с характерными приволжскими выговором и интонацией. И надо же такому случиться, что они нас «полюбили». После школы они тащились за нами, всё же на некотором расстоянии, и мрачно бубнили:
– Я Соньку люблю.
– А я Лариску люблю.
В моей жизни это было первое признание, думаю, что в Сонькиной – тоже. Почему-то это нас не радовало, и мы обзывали их дураками. Тогда они выкрикивали, окая, обидное: – «МОсква бОльша кОпейка, ЧистОпОль мал, да пЯтак».
К сожалению, это были единственные контакты с местными ребятами, мы, эвакуированные, держались в школе отдельно. Вся наша жизнь концентрировалась в интернате. И в пионеры нас принимали (о, счастье!) на торжественной линейке в красном уголке интерната, а не в школе. А как мы гордились стихотворением Щипачёва «Сыну»:Как повяжешь галстук,
Береги его,
Он ведь с нашим знаменем
Цвета одного…
Сын – это же наш Витька!
Родители
На воскресенье мама брала нас с Никитой Бескиным (которого Бескины, друзья родителей, поручили ей на время эвакуации) к себе, туда, где она жила, в комнатку по адресу улица Бебеля, дом 100, совсем рядом с интернатом. Это была простая изба с русской печью (незабываем вкус фасоли, сваренной там в чугунке), вокруг небольшой садик. Помню хозяев – очень старую бабушку, которая спала на печи, мать семейства, работавшую с утра до ночи на заводе, и двоих детей. Отец, конечно, на фронте. Относились они к нам хорошо (кроме бабушки, которая ворчала), мы вместе праздновали, когда к тому бывали редкие поводы. Комнатка мамы была крошечной, но отдельной, в ней с трудом помещались кровать, маленький столик у окна и два стула, одним боком – круглая железная печка. Проходить туда надо было через хозяйскую горницу. Все мамины вещи хранились в большом чемодане под кроватью.
В октябре 1941 года, когда положение на фронте было очень тяжелым, многие покинули Чистополь. Заразилась этим и моя мать, и в первые дни ноября, когда было уже очень холодно, мы погрузились на один из последних пароходов и поплыли в Казань. Помню на пароходе семью Кирпотиных с моей ровесницей Наташей, они впоследствии оказались в Ташкенте. В Казани мы несколько дней ночевали на столах в Доме печати. Там застало нас 7 ноября и знаменитая речь Сталина на параде на Красной площади, с непреклонной уверенностью в победе. Эта речь оказала на мою впечатлительную мать столь сильное воздействие, что она тут же решила вернуться в Чистополь, и мы поплыли обратно на самом последнем пароходе. К счастью, Кама еще не совсем замерзла, Анна Зиновьевна вернула матери работу в интернате, а ее комнатку на улице Бебеля еще не успели занять.
В заветном чемодане под кроватью у матери хранился «неприкосновенный запас», несколько белых полотняных мешочков «на черный день»: немного муки, немного манной крупы, риса и сахара. Эти мешочки вернулись нетронутыми в Москву, значит, черный день так и не наступил, наверное, благодаря тому, что мать подкармливала нас с Никитой, распродавая и меняя на рынке свои шикарные одежды, сшитые для нее в Москве знаменитой портнихой Ниной Матвеевной Гупало (впоследствии известной как мать Алексея Аджубея). За изысканное крепдешиновое платье давали фунт сливочного масла – фунт был ярко-желтый и имел форму дыни. И круглая белая рассыпчатая рыночная картошка с этим маслом, которой мать кормила нас в своей комнатенке иногда по выходным, вспоминается как великое счастье.Рынок в Чистополе
Было плохо с одеждой, дети быстро росли, купить ничего невозможно, да и не на что. Помню, как однажды жарким летом мы с Маринкой зачем-то полезли через забор в городской сад, и я порвала казенные сатиновые шаровары (мы ходили в майках и шароварах) о прутья решетки. При возвращении в интернат я попалась в таком неприличном виде на глаза зловещей Зинаиде Николаевне Пастернак (маленькая, плечи квадратные, похожая на комод, иссиня-черные короткие волосы, поджатые злые губы), она истово заведовала хозяйством. Как же мне от нее досталось за порчу «казенного имущества»! Всё же однажды мать раздобыла ситец в мелкий розовый цветочек, и наша хозяйка кое-как сшила мне немудреное платьице с оборочкой. Реакция моя была странной: я отчаянно рыдала и не хотела его надевать, не хотела выделяться новым платьем на фоне остальных девочек.
Александр Лейтес. 1942
В одну из зим в Чистополь из Москвы приезжал ненадолго отец. Он поселился в гостинице напротив горсовета (в комнатке матери физически не было места). Хорошо помню изрядный мешочек с белыми сухарями, который он привез с собой. Всю ночь я мечтала об этих сухарях (все годы в Чистополе мы не видели белого хлеба), но утром, когда я опять пришла к отцу в гостиницу, оказалось, что ночью их сгрызли голодные мыши. К сожалению, никак не могу вспомнить дату приезда отца. Логично предположить, что он выехал из Москвы вместе с другими невоеннообязанными (у него был порок сердца) писателями в страшной середине октября 1941 года и через несколько дней вернулся обратно, но тогда бы мать не тронулась в ноябре в Казань и дальше, потому что отец был с самого начала твердо уверен в победе и не позволил бы ей отправиться одной со слабеньким ребенком в никуда, в безумное непродуманное путешествие. Скорее всего, он приезжал навещать нас зимой сорок второго года. Тогда он возглавлял Военную комиссию Союза писателей.
Отец был совершенно книжным человеком, абсолютно не приспособленным к быту. Трудно представить себе его не только забивающим гвоздь или жарящим яичницу, но и просто наливающим чай. Когда мать уехала в Чистополь, он остался в военной Москве наедине с бытом, с необходимостью отоваривать продовольственные карточки. Первый же его визит в нашу булочную на углу Гоголевского бульвара и Кропоткинской закончился плачевно: он стал расспрашивать очередь, что надо делать, как поступать с карточкой, и вскоре был отведен в ближайшее отделение милиции как «немецкий шпион». Люди не могли себе представить, что в августе 1941 года в Москве возможен советский человек, не знающий, как получить хлеб по карточке. К счастью, из милиции позвонили в Союз писателей, и недоразумение разъяснилось.
В начале мая 1943 года за нами приехал отец Никиты, Осип Мартынович Бескин, с оформленными пропусками в Москву. Мама несколько дней запасалась на рынке продуктами, помню соломенную корзинку с сотней яиц, банки с топленым маслом. Мы погрузились на теплоход «Иосиф Сталин», который потряс меня роскошью интерьеров и ломтиками забытого белого хлеба на завтрак, и 10 мая приплыли домой. Началась другая жизнь. Но дружба с «интернатскими» продолжалась много лет…7 октября 1943 года в Москве на Полянке драматург Александр Гладков, который тоже жил в Чистополе, случайно встретил Пастернака. Прощаясь, Пастернак вдруг сказал ему: «В Чистополе мы все-таки жили хорошо. Я сужу об этом уже хотя бы по тому, что мне всегда приятно вас видеть». Это очень точно сказано.
Я знаю, что интернатские дети по-разному вспоминают эти два года. Кому-то было очень плохо в силу субъективных причин. Но не ошибусь, если скажу, что большинство может повторить слова Пастернака: «В Чистополе мы все-таки жили хорошо, хотя бы потому, что нам всегда очень приятно встречать друг друга». Да, мы почти голодали, много болели, зимой очень мерзли. А летом было слишком жарко, работать в колхозе было трудно. И главное – постоянным грузом висело сознание того, что идет война, что гибнут люди – даже у нас, самых младших в интернате.
Но мои главные воспоминания не о трудностях, а о том, как нам читали замечательные книги, о наших занятиях балетом, немецким языком, о театральных постановках, литературных монтажах, выступлениях в госпитале. И об отношениях между людьми – о взаимопомощи, о солидарности. И я никогда не устану повторять, что два военных года в Чистополе были самыми наполненными, самыми осмысленными и важными во всей моей жизни, что оказалась длинной…Наталия Плигина-Камионская Из детства времен войны
Наталия Александровна Плигина-Камионская родилась в 1933 году. Окончила Московский архитектурный институт. Работала в проектных организациях, затем в комбинате декоративно-оформительского искусства Союза художников РСФСР. Член Союза архитекторов России. С 1941 по 1943 год находилась в Чистополе, жила в детском интернате.
Наташа Плигина. 1946, осень
Отец – художник Плигин (Плиген, Пилигин) Александр Павлович – учился в школе рисования и живописи Е.Н. Званцевой под руководством Л. Бакста и М. Добужинского в Петербурге, затем в Петербургской рисовальной школе Общества поощрения художеств, работал в декоративной мастерской Л. Бакста в Петербурге.
Участник и организатор выставок «Мир искусства» и «Бубновый валет», где выставлялся вместе с такими знаменитостями, как Добужинский, Бенуа, Кандинский, Фальк, Шагал, Пикассо, Матисс. Заведовал художественным отделом «Нового журнала для всех». Работал художником-декоратором в различных театрах: Петербургском драматическом (бывшем Комиссаржевской), в театре Незлобина в Москве и др. Участвовал в дягилевских постановках. Работал совместно с Бенуа, Бакстом, Добужинским, Рерихом, Сапуновым, Коровиным.
Работы А.П. Плигина хранятся в Государственной Третьяковской галерее и Ярославском художественном музее.Наталия Оскаровна Камионская и Александр Павлович Плигин. 1923
Мать, Камионская Наталия Оскаровна, – переводчица художественной литературы с английского и французского языков. В ее переводах вышли книги Г. Филдинга, Т. Драйзера, Д. Конроя, Ж. Кассу и многие другие. Переводческую работу совмещала с сотрудничеством в журнале «Интернациональная литература» и «Советская литература на иностранных языках».
Как объявили войну, не помню. В том году мы рано переехали на дачу. Помню, как на территории дач жильцы рыли траншеи, – видимо, это делалось на случай возможного приближения немцев. Но многие думали, что война ненадолго, что скоро немцев погонят обратно, и родители решили, что переживут это время за городом. Помню, что папа стал вставлять двойные рамы на даче. У папы был револьвер (не знаю, откуда), и он его спрятал в одной из комнат. Через несколько лет после войны я нашла этот револьвер, он был совсем ржавый, и я, никому не сказав, выбросила его в уборную на нашем участке. (В милицию нести побоялась.)
Но возвращаюсь к военному времени. Всё же мы решили вернуться в Москву.
Мы жили в одном из переулков между Трубной улицей и Сретенкой, дом стоял высоко на так называемом Сретенском холме, и из окон шестого этажа был виден Кремль и висящие в небе аэростаты. То и дело по радио объявляли воздушную тревогу, и мы прятались в бомбоубежище, оно находилось в подвале нашего дома. Маленькие дети плакали, в подвале было душно и страшно.
Папа утешал меня, как мог. По вечерам он брал меня на колени, я прижималась к нему, гладила его мягкие каштановые волосы, осторожно перебирала родинки на шее…
Вскоре начались разговоры об эвакуации, родители сказали, что меня отправят в Чистополь – в интернат, вместе с другими детьми из писательских семей. Мама в это время работала в Союзе писателей, и поэтому я оказалась в числе детей, эвакуируемых в Чистополь. Среди других вещей мама положила в чемодан пачку открыток с обратным московским адресом и кусочек туалетного мыла, запах которого до сих пор ассоциируется у меня с чувством сиротства. И другой запах: у меня был шарфик мамы, который я всё время нюхала и прижимала к лицу.