Странное затворничество старой дамы
Шрифт:
— Дама в подвале, — ответил Руперт. — Ну, узница. Не хочет выходить. Просит развязать вот их.
— Превосходная мысль, — одобрил Бэзил, одним прыжком достиг Берроуза и стал развязывать салфетки, помогая себе зубами. — Нет, какая мысль! Суинберн, развяжите-ка Гринвуда.
Ничего не понимая, я послушно развязал человека в лиловой куртке, который явно не видел в нынешних событиях ни смысла, ни радости. Зато Берроуз поднялся, хохоча, как развеселившийся Геракл.
— Ну что ж, — приветливо бросил старший из братьев Грант, — вероятно, нам пора. Развлеклись мы прекрасно. Не беспокойтесь, не церемоньтесь! Если можно так выразиться, мы тут — как дома. Спокойной ночи. Спасибо. Идем, Руперт.
— Бэзил, —
— Что вы, что вы! — с раблезианской живостью вскричал Берроуз. — Обыщите кладовку. Проверьте подвал. Залезьте в камины. Трупы у нас повсюду.
Приключение это отличалось в одном отношении от всех, о которых я рассказывал. Я много пережил вместе с Бэзилом Грантом, и часто мне казалось, что солнце и луна — не в себе. Однако с течением дня и событий все прояснялось понемногу, словно небо после грозы, и проступал здравый, ясный смысл. Но сейчас все запуталось еще больше. Минут через десять, перед самым нашим уходом, небольшое, но дикое происшествие совсем сбило с толку нас с Рупертом. Если бы у него вдруг отвалилась голова или у Гринвуда прорезались крылья, мы бы меньше удивились. Никто ничего нам не объяснил, так мы и легли спать, и встали наутро, и жили неделями, если не месяцами. Да, прошло несколько месяцев, прежде чем другое происшествие все разъяснило. Теперь же я только расскажу, что произошло.
Когда все мы спустились по лестнице за Рупертом (хозяева шли сзади), дверь оказалась закрытой. Распахнув ее, мы увидели, что в комнате снова темно. Старая дама выключила газ, видимо, предпочитая сидеть во тьме.
Руперт молча зажег рожок, мы двинулись вперед в ярком газовом свете, и хрупкая старая дама повернула к нам птичью головку. Внезапно с невиданной быстротой она вскочила с кресла, а потом присела в старомодном реверансе. Я взглянул на хозяев, предполагая, что это относится к ним, — мне хотелось видеть лица беспардонных тиранов. К моему удивлению, они не обращали на все это никакого внимания — Гринвуд чистил ногти перочинным ножичком, Берроуз вообще еще не вошел в комнату. И тут случилось самое странное. Сейчас впереди стоял Бэзил Грант в ореоле яркого света. Взгляд его был неописуемо глубоким, улыбка — значительной, голова слегка склонилась.
Дама кланялась ему, а он, без всяких сомнений, благосклонно это принимал.
— Я слышал, — ласково и важно сказал он, — я слышал, мадам, что мои друзья пытались освободить вас, но не преуспели.
— Никто не знает моих недостатков лучше, чем вы, — отвечала дама. — Но вы не нашли во мне предательства
— Охотно соглашаюсь, мадам, — все тем же тоном сказал Бэзил, — и так глубоко тронут вашей верностью, что позволю себе воспользоваться своей властью. Вы не вправе покинуть эту комнату по просьбе моих друзей, но вам известно, что вы можете уйти, если попрошу я.
Узница присела снова.
— Я никогда не винила вас в несправедливости, — сказала она. — Стоит ли говорить, как я ценю ваше великодушие?
Прежде, чем мы успели моргнуть, она вышла в дверь, которую предупредительно держал Бэзил.
Развеселившись снова, он обернулся к Гринвуду и сказал:
— Ну вам теперь легче.
— Да уж, — отвечал тот, не двигаясь и ничего не выражая, словно сфинкс.
И мы оказались в темно-синей ночи, такие разбитые, словно упали с башни.
— Бэзил, — слабым голосом сказал Руперт, — я знаю, что ты мой брат. Но человек ли ты? Только ли человек?
— Сейчас, — ответил Бэзил, — моя принадлежность к роду человеческому доказывается одним из несомненных признаков — голодом. В театр мы опоздали. Но не в ресторан. А вон и зеленый омнибус! — И он вскочил на него прежде, чем мы успели сказать хоть одно слово.
Через
Много странного я пережил, но никогда не удивлялся так, как тогда, когда вышел из путаных, слепых и явно безнадежных проходов в сияние богатой и гостеприимной комнаты, просто заполненной моими знакомыми. Был тут Монморенси, древесный агент, а по обе стороны от него — молодые люди, побывавшие викариями. Был П. Дж. Нортовер, основатель Агентства романтики и приключений. Был профессор Чэдд, который изобрел язык пляски.
Когда я вошел, все они быстро уселись вокруг стола, подчеркнув тем самым, что место председателя зияет, как выпавший зуб.
— Его еще нет, — сказал П. Дж. Нортовер профессору Чэдду.
— Д-да, — ответил мыслитель рассеянней, чем обычно. — Где же он?
— Господи! — воскликнул Монморенси, вскакивая на ноги. — Я беспокоюсь. Пойду посмотрю. — И он выбежал из комнаты.
Через секунду он вернулся в почтительном экстазе.
— Господа, он здесь! — вскричал он. — Пришел, сейчас войдет.
Он сел, а мы с Рупертом поневоле стали гадать, кто же возглавляет это странное братство. Кто, думали мы, безумней всех безумцев? Кто так необычен, что его преданно ждут эти чудаки?
Ответ пришел внезапно. Дверь распахнулась, столовую огласил приветственный рев, а Бэзил Грант во фраке, благосклонно улыбаясь, сел во главе стола.
Как шел обед, я не знаю. Обычно я искренне наслаждаюсь хорошим обедом, но тут он показался мне нескончаемой сменой блюд. Сардинки были больше селедок, суп — как океан, жаворонки — как утки, утки — как страусы, а пиршество все не кончалось. Послеобеденный сыр едва не довел меня до безумия. Я часто слышал, что луна — из зеленого сыра, теперь же подумал, что сыр — целая луна. И все же ничто не объясняло, как друг наш стал королем веселящихся идиотов.
Наконец я дождался мгновений, которые могли просветить нас. Под крики и аплодисменты Бэзил встал, чтобы произнести речь.
— Господа, — сказал он, — в нашем сообществе принято, чтобы председатель открыл прения не общими, хотя бы и прочувствованными словами, но просьбой к каждому члену дать короткий отчет. Тогда и мы пьем за его промысел и всех, кто им занимается. Как самый старший из членов клуба, я должен для начала определить, кто именно в него входит. Несколько лет назад, господа, я был судьей и старался вершить справедливость, служа закону. Но постепенно я понял, что труд мой не касается и ободка правды. Я восседал на седалище судей в пурпуре и горностае, и все же занимал никчемный, пустой, низменный пост. Как почтальон, я подчинялся пошлым, мелким правилам, и весь мой пурпур, все мое золото были не дороже его сверкающих одежд. День за днем проходили передо мной сложные и живые дела, которые я пытался разрешить глупыми штрафами или заточениями, хотя простой здравый смысл подсказывал мне, что лучше разрешить их поцелуем, или пощечиной, или дуэлью, или коротким объяснением, или поездкой в Шотландию. Чем больше я это понимал, тем больше чувствовал, как это все громоздко и нелепо. Каждое слово в суде, шепот, ругань были ближе к жизни, чем любые мои слова. Пришел час, когда я публично проклял всю эту нелепость, меня сочли сумасшедшим, и я ушел из общественной жизни.