Странствие Бальдасара
Шрифт:
— Если уж мы вскоре подойдем к царству хаоса, — сказал он с некоторой напыщенностью, — мне было бы приятно знать, что мой дом хранит благородная душа.
Не желая сразу соглашаться, я предупредил его, что приехал в Смирну на короткое время, чтобы уладить одно спешное дело, и что, возможно, со дня на день я тоже начну складывать вещи. Но, наверное, я возражал не слишком убедительно, потому что он счел ненужным отвечать на этот довод, а просто спросил, не затруднит ли меня пройти вместе с пастором всего несколько шагов, и он покажет мне «мое новое жилище».
Я уже, кажется, отмечал, что квартал иноземцев был единственной широкой улицей, протянувшейся вдоль побережья из конца в конец, по обе стороны которой выстроились магазины, склады,
Самое лучшее в этом доме — просторная зала, где я как раз сейчас и нахожусь и вокруг которой протянулась анфилада комнат, украшенных статуями, статуэтками, фрагментами античных колонн и мозаикой, — все это было извлечено из земли лично Уиллером, ведшим здесь собственные раскопки и широкую торговлю этими предметами.
То, что я наблюдал вокруг, производило впечатление жилища, устроенного на месте греческого святилища или античного храма, но все это, конечно, было абсолютным хламом: ничего, кроме потрескавшихся, разбитых вещей, с отломанными конечностями, или повторяющихся в бесконечных копиях. Самые прекрасные находки, несомненно, плывут сейчас в Лондон, где мой любезный хозяин продаст их за золото. Тем лучше для него. Знаю по собственному опыту, что здешние жители никогда не захотели бы приобрести эти старинные скульптуры; у имеющих средства на эту покупку нет вкуса к таким вещам, а большинство турок презирают скульптуры, если только сразу не набрасываются на них, чтобы разбить на куски под предлогом благочестия.
Уиллер собирался сесть на корабль уже сегодня. Но так как решение об отъезде было внезапным, у него оказалось огромное число ящиков, в самом громоздком и тяжелом из которых находился, как он сам мне сказал, великолепный, украшенный барельефами саркофаг, обнаруженный им в Филадельфии. После того как я принял его приглашение, разумеется, и речи быть не могло, чтобы я отпустил его в порт в сопровождении одного пастора. К великому счастью для него — потому что, придя на набережную, мы обнаружили, что носильщики отказываются грузить вещи, какую бы цену им ни предлагали. Что за причина? Мне так и не довелось этого узнать, но их упрямство, очевидно, было частью общей атмосферы, проистекающей как от смятения умов, беспорядка, разлада и всеобщего раздражения, так и от совершенной безнаказанности. Я позвал Хатема и племянников, и вот так — в четырнадцать рук, считая пастора и приказчика Уиллера, — нам удалось погрузить все ящики. Только один саркофаг сопротивлялся нашим усилиям, и нам пришлось подкупить матросов, чтобы они взялись, обвязав веревками, затащить его наконец на борт.
Поблагодарив капуцинов за их прием и сделав щедрое пожертвование на ремонт церкви, одна стена которой пострадала, как мне сказали, во время последнего землетрясения, я, взяв всех своих, отправился жить в дом Уиллера.
Хозяин оставил в доме молоденькую служанку с бегающим взглядом, о которой сообщил мне, что она у него в услужении совсем недавно и что он подозревает ее в краже еды и посуды. А может, также серебра и одежды, он точно не знает. Если когда-нибудь у меня возникнет желание спровадить ее, я не должен колебаться. Почему же он сам этого не сделал? Я не спросил его об этом. Я ее еще толком не видел. Раза два она прошмыгнула по дому — босиком, опустив голову и закутавшись в черно-красную клетчатую шаль.
Мы разошлись по комнатам. Их шесть, не считая комнаты служанки, устроенной на чердаке, куда надо забираться по приставной лестнице. Хатем взял ту,
Впрочем, сейчас я немедленно пойду к ней.
18 декабря.
В доме Уиллера осталась незанятой шестая комната, сегодня утром я предложил ее Маимуну.
Со времени своего приезда в Смирну он живет с отцом у некоего Исаака Ланиадо, уроженца Алеппо, горячего приверженца Саббатая, к тому же оказавшегося внезапно соседом семьи упомянутого мессии, что вынуждает моего друга к постоянной скрытности. Он был откровенен со мной, жалуясь с глубоким вздохом, что не знает, долго ли еще ему удастся выносить этот длительный шаббат в их присутствии.
Тем не менее он отклонил мое приглашение. «Когда наши близкие заблуждаются, наш долг — быть рядом с ними», — сказал он мне. Я не настаивал.
В городе по-прежнему царит хаос. Страх перед законами потерян, словно грядущее Царствие будет царством прощения и милосердия, но не порядка. Однако эта безнаказанность не вызвала ни разгула страстей, ни бунтов, ни моря крови, ни грабежей. Волк возлежит рядом с ягненком, не пытаясь его сожрать, как сказано где-то в Писании. Сегодня вечером процессия евреев, около двадцати мужчин и женщин, спустилась из своего квартала до самого порта, потрясая факелами и распевая «Мелисельду, королевскую дочку»; этим они презрели и собственную свою веру, запрещающую им зажигать огонь в пятницу вечером, и закон этой страны, оставляющий только иноземным торговцам право покидать ночью свои дома, освещая себе дорогу зажженными факелами. Проходя недалеко от моего дома, они пересеклись с отрядом янычар, неспешно шагавших за своим начальником. Пение стихло на несколько мгновений, но потом возобновилось — еще громче и прекраснее, и каждая группа проследовала своим путем, не заботясь о другой.
Сколько времени может еще продолжаться это опьянение? День? Три дня? Сорок? Верящие в Саббатая утверждают: века и века. Скоро начнется новая эра, говорят они, ничто ее не задержит. Раз начавшись, Воскресение не остановится… В эру Воскресения смерти больше не будет. Но придет конец оскорблениям, унижениям и рабству, гонениям и преследованиям.
А где же я во всем этом, чего мне желать? Маимун упрекает своего отца в том, что тот все оставил и последовал за своим мессией. А разве я не совершил худшее? Разве я не покинул свой город, свою торговлю, свою мирную жизнь из-за этих слухов об Апокалипсисе, даже не надеясь на Спасение?
Разве я не безумнее их, всех этих людей, заблудших, вышедших в ночь шаббата с зажженными факелами в руках, разве я не безумнее их, я, бросивший вызов одновременно законам божеским и человеческим, я — на глазах своих близких — открыто легший в постель с женщиной, хотя она не моя жена и, может быть, все еще жена другого. Долго ли я еще смогу жить в этой лжи? И главное, долго ли я еще останусь безнаказанным?
Если я и думаю порой о грозящей мне каре, то все же эти мысли не отвращают меня от моих желаний. Взгляд Бога беспокоит меня меньше людских взглядов. Прошлой ночью я впервые держал Марту в своих объятиях, не прячась от чужих глаз, не оглядываясь на окна и двери, мне не надо было напрягать слух, пытаясь уловить шум чьих-то шагов. Потом я начал медленно раздевать ее, медленно распустил ленты, расстегнул пуговицы, распахнул ее одеяния и дал им соскользнуть на пол, прежде чем задул свечу. Подняв согнутую в локте руку, она прятала глаза, только глаза. Я взял ее за руку и, подведя к постели, уложил на нее, а потом и сам лег рядом с ней. Ее тело пахло духами, которые мы покупали вместе у того генуэзца в Константинополе. Я шептал, обдавая ее своим дыханием, что люблю и буду любить ее всегда. Ощущая дуновение моих слов, она обняла меня обеими руками, привлекла к своему горячему телу, бормоча слова радости, нетерпения, покорности и желания.