Странствие Бальдасара
Шрифт:
Вернувшись в монастырь, я увидел вдали минарет турецкого квартала, и у меня мелькнула мысль пойти туда, взобраться бегом по его ступенькам и броситься вниз, в пустоту. Но смерть не приходит по внезапной прихоти, а я не солдат и не убийца, я никогда не приучал себя к мысли о смерти, никогда не был настолько храбр, и я почувствовал страх. Страх неизвестной мне смерти, страх страха в ту минуту, когда мне придется прыгать, страх боли, когда моя голова ударится о землю и начнут дробиться кости. Не желал бы я испытать унижения своих близких, в то время как Сайаф станет праздновать, пить и танцевать, заставив Марту хлопать в ладоши.
Нет, я не убью себя, прошептал я. Моя жизнь еще не кончается, но мое путешествие — закончено.
Я сразу объявил о своих намерениях приказчику, встречавшему меня у ворот постоялого двора, и велел ему подготовиться к отъезду до конца сегодняшнего дня. Ночь мы проведем в городе Хиосе и завтра же выедем оттуда в Смирну, откуда, попрощавшись с Маимуном, пастором Кененом и еще кое с кем, мы сядем на первый же корабль, отплывающий в Триполи.
Хатем должен был бы обрадоваться, но вместо этого я увидел, как на его лице появилось выражение величайшего ужаса. Я не успел спросить его о причине, когда за моей спиной раздался чей-то голос:
— Ты, генуэзец!
Я обернулся и увидел командира янычар вместе с его людьми. Он сделал мне знак подойти. Я приблизился.
— На колени передо мной!
Здесь? Прямо на улице? Перед всеми этими людьми, которые уже собрались за стенами, за окнами, за стволами деревьев, чтобы ничего не упустить из этого зрелища?
— Ты заставил меня потерять лицо, генуэзская собака, теперь ты сам будешь унижен! Ты мне солгал, ты использовал меня и моих людей!
— Клянусь вам, я был убежден во всем, что я вам сказал!
— Молчи! Ты и твои соплеменники, вы все еще думаете, будто вам все позволено, вы убеждены, что с вами ничего не случится, потому что в последний момент ваш консул спасет вас. Но не в этот раз! Из моих рук тебя не вырвет никакой консул! Когда вы в конце концов поймете, что этот остров уже не ваш, что он — отныне и навсегда — принадлежит султану, нашему господину падишаху? Снимай свою обувь, клади ее на плечи и марш за мной!
С обочин дороги неслись смешки босяков. И когда наше жалкое шествие двинулось в путь, воцарилось почти ярмарочное веселье, казалось, что за исключением Хатема к нему присоединились все в округе, начиная с янычар. Шуточки, улюлюканье, насмешки. Стараясь утешиться, я твердил себе, что мне повезло, ведь я подвергнут подобному унижению не на улицах Джибле, а здесь, где никто меня не знает, и что мне больше никогда не придется встретиться взглядом с теми, кто на меня сейчас смотрит.
Приведя меня в караульню, они стянули мне руки за спиной веревкой, а потом бросили в нечто вроде глубокого рва, вырытого в полу этого помещения и такого узкого, что можно было бы не трудиться, связывая меня, чтобы помешать мне двигаться.
Через час или два за мной пришли, развязали руки и отвели к начальнику. Он, казалось, совершенно успокоился и был, вероятно, очень доволен той шуткой, которую он со мной сыграл. Он сразу осторожно намекнул, что не прочь со мной поторговаться.
— Я пока еще не решил, как с тобой поступить. Я должен был бы наказать тебя за ложное обвинение в убийстве. Кнутом, тюрьмой и еще кое-чем похуже, если добавить прелюбодеяние.
Он замолчал. Я поостерегся оправдываться, мои уверения в своей невиновности никого бы не убедили, даже мою собственную сестру. Ложное обвинение в убийстве — я был в этом виновен, и в прелюбодеянии — тоже виновен. Но этот человек сказал мне, что колеблется между двумя решениями. Я не стал его прерывать.
— Я мог бы позволить себе смягчиться, закрыть глаза на все, что ты совершил, и удовлетвориться твоей высылкой из нашей страны…
— Я умею быть благодарным.
Под словом «благодарным» я скорее подразумевал «убедительным». Начальник был продажен, и мне следовало вести себя так, словно сейчас я сам — товар,
Мы договорились о цене. Не знаю, подходит ли тут слово «договорились». По правде, начальник янычар просто приказал мне положить на стол мой кошель. Что я безропотно исполнил и тотчас протянул ему руку, как делают купцы, когда хотят скрепить договор. Он колебался минуту, потом согласился пожать ее, высокомерно ухмыльнувшись мне прямо в лицо. Мгновение спустя он вышел из комнаты, куда вошли его люди, чтобы снова связать меня и опять отвести в темницу.
На рассвете, когда я еще не совсем проснулся, мне завязали глаза, завернули в джутовый мешок, как в саван, уложили на повозку и потащили по обрывистым тропинкам до какого-то места, где бесцеремонно сбросили на землю. Я догадывался, что нахожусь на побережье, поскольку земля была влажной и я слышал шум волн. Потом, связанного, кто-то втащил меня в лодку, словно куль или дорожный сундук.
В Генуе, 4 апреля.
Я готовлюсь возобновить нить своего повествования, сидя на террасе в доме друга, вдыхая весенний воздух, ловя доносящиеся до меня сладкие звуки города: этот медовый язык, язык моей крови. И однако я плачу посреди этого рая, вспоминая о той, что осталась там — пленницей, прикованной своей беременностью, виновной лишь в том, что пожелала стать свободной и любить меня.
В действительности я осознал свою участь, только оказавшись на корабле. Меня положили на дно трюма, и капитан получил приказ не снимать повязку с моих глаз, пока побережье Хиоса не исчезнет с горизонта; приказ, который он старательно исполнил. Или почти исполнил, — когда он вывел меня на палубу, еще можно было угадать горные вершины; моряки даже указали мне на силуэт замка. Во всяком случае, мы были уже очень далеко от Катаррактиса и плыли на закат 40 .
40
К закату — устар.: в западном направлении, на запад. — Примеч. пер.
Способ, к которому прибегли власти, чтобы выдворить меня с острова, странным образом «завоевал» мне доверие капитана, калабрийца лет шестидесяти с длинными седыми волосами; его звали Доменико, и он был худ, как бездомная собака, все время ругался и божился — «Клянусь предками!», одновременно грозя матросам повесить их или бросить на корм рыбам, но он привязался ко мне настолько, что даже рассказал о своем грабительском промысле.
Его корабль, бригантина, назывался «Харибдой». Он бросил якорь в Катаррактисе, бухту которого изредка посещают только лодки рыбаков, лишь потому, что связался с одним из самых прибыльных видов контрабанды. Я сразу же понял, что тут дело в мастиксе, смоле мастикового дерева; ее нет нигде в мире, кроме Хиоса, и турецкие власти приберегают ее исключительно для себя: используют в гареме султана, где у благородных женщин вошло в моду жевать эту смолу с утра до вечера, чтобы зубы их становились белыми, а дыхание — благоуханным. Крестьяне острова, выращивающие это драгоценное растение, которое называют мастиковым деревом и которое удивительно похоже на фисташковое дерево из Алеппо, обязаны продавать мастике властям по установленной ими цене; те же, у кого имеется излишек, стараются продать его к собственной выгоде, что может стоить им долгих лет тюрьмы, галер и даже смерти. Но, несмотря на грозящее наказание, жажда наживы преодолевает все, и тогда люди начинают заниматься контрабандой, в которой часто замешаны сами досмотрщики и другие представители закона.