Странствие Бальдасара
Шрифт:
Капитан Доменико хвастался передо мной, что он самый ловкий и дерзкий из контрабандистов. Последние десять лет, клялся он мне, не менее тридцати раз заходил он к берегам этого острова за запрещенным товаром и никогда не попадался. Он признался мне в том, что янычары выгодно пользуются его щедростью, что нимало не удивило меня, уж я-то знал, как я оказался на этом корабле.
Для калабрийца бросать вызов султану у него под носом, в его собственной империи, и вырывать из его рук подарки, предназначавшиеся фавориткам, было не просто верным куском хлеба, а некой отважной лихостью, почти священнодействием. За время наших долгих ночных бесед в открытом море он подробно поведал мне о каждом из своих приключений, особенно о тех, когда он чуть не попался: над ними он смеялся громче, чем над всеми прочими, и пил большими глотками водку, вспоминая, какого
Иногда, говоря о тысячах хитростей, к которым прибегают крестьяне, чтобы увильнуть от турецких законов, капитан узнавал что-нибудь и от меня. В другой раз он не мог узнать от меня ничего нового. Не помню, говорил ли я уже, что наша семья до того, как вернуться в Джибле, сначала устроилась на Хиосе и, конечно, занималась торговлей мастиксом. Все это закончилось во времена моего прапрадеда, но воспоминания остались. Эмбриаччи ничего не забывают и никогда ни от чего не отказываются: опыт войны и торговли, славные дни и дни несчастий, все они наслаиваются друг на друга в череде их жизней, как кольца могучего дуба, листья которого опадают осенью, а ветви иногда ломаются, но от этого дуб не перестает быть дубом. Мой дед рассказывал мне о мастиксе, так же как он говорил о Крестовых походах, он объяснял, как собирать драгоценные слезы, надрезая кору мастикового дерева, повторяя специально для меня, никогда не видевшего этого дерева, жесты, которым он научился от своего деда.
Но, возвращаясь к капитану-контрабандисту и к грозящей гибелью торговле, которой он занимался, я должен сказать, что лучшими его покупательницами были дамы из Генуи. Не то чтобы они заботились о своем дыхании и белизне зубов больше, нежели венецианки, жительницы Пизы или парижанки. Просто Хиос так долго был генуэзским островом, что это вошло у них в привычку. И хотя оттоманы владели островом уже лет сто, наши дамы так никогда и не пожелали отказаться от мастикса. Также и наши мужчины, которые считали для себя честью раздобыть этот незаменимый товар, словно беря верх над судьбой и над султаном, который был воплощением этой судьбы. Неужели движения челюсти — сверху вниз, снизу вверх — могли сделаться поступком, продиктованным гордостью? Но из-за цены, которую дамы платили за свою жвачку, это движение рта могло удостоверить их положение вернее, чем самое драгоценное ожерелье.
Все же напрасно я так зубоскалю над этими дамами! Разве не благодаря этим самым дамам и дорогому их сердцу мастиксу я оказался сейчас на террасе в Генуе, вместо того чтобы чахнуть в оттоманской яме? Жуйте, дамы, жуйте!
Капитан не захотел останавливаться ни на одном греческом острове, опасаясь, как бы оттоманские досмотрщики не пожелали подняться на борт. Он направился прямо в Калабрию, свой родной город, в котором, сказал он мне, он поклялся подносить богатый дар своему святому каждый раз, как возвращался из Леванта живым и здоровым. Я проводил его до церкви Святого Доменико, у меня было куда больше причин для молитвы, чем у него. Стоя на коленях в холодной полутемной зале и вдыхая запах ладана, я прошептал, не слишком-то убедив самого себя, торжественное обещание, цена которого была ничтожна: если когда-нибудь я вновь обрету Марту и ребенка, которого она носит, я назову его Доменико, если это будет мальчик, или Доминикой, если девочка.
После этой остановки мы сделали еще три, двигаясь вверх вдоль «сапожка» 41 , чтобы укрываться от бурь и иметь возможность пополнять запасы воды, вина и прочей снеди, прежде чем добрались до Генуи.
5 апреля.
Я всегда говорил себе, что заплачу от счастья, оказавшись однажды в Генуе, но обстоятельства моей встречи с этим городом были вовсе не таковы, как я прежде воображал. Ведь я был уроженцем этого города задолго до дня своего рождения, и то, что я никогда его не видел, сделало его еще дороже моему сердцу, будто я когда-то оставил его и должен теперь любить еще сильнее, чтобы получить его прощение.
41
«Вдоль „сапожка“, то есть вдоль побережья Италии, имеющей форму сапога. — Примеч. пер.
Никто
42
Здесь перечислены бывшие владения генуэзской республики. — Примеч. пер.
Отец всегда говорил мне, что наша родина — не та, сегодняшняя, Генуя, но «вечная Генуя». И тотчас добавлял, что во имя этой «вечной Генуи» я должен лелеять образ Генуи нынешней, какой бы она ни была, и должен даже любить ее еще нежнее в годину бедствий, как свою слабую старую мать. Он заклинал меня не сердиться на наш родной город, если в то время, как я попаду туда, он не узнает меня. Я был тогда еще очень юн и на самом деле не понимал, что он хочет мне сказать. Однако теперь, в ту минуту, когда на рассвете последнего дня, проведенного мною в море, я еще издали заметил этот город с его холмами, с его вытянутыми шпилями, остроконечными крышами, узкими окнами и прежде всего его башнями — зубчатыми, квадратными, круглыми, о которых я знал, что одна из них все еще носит мое имя, — я не мог удержаться от мысли, что Генуя тоже смотрит на меня, и, конечно, я спрашивал себя, узнает ли она меня.
Капитан Доменико меня не узнал. Когда я назвал вскользь свое имя, оно не произвело на него никакого впечатления. Очевидно, что он никогда не слыхал ни об Эмбриаччи, ни об их роли в Крестовых походах, ни об их синьории в Джибле. И если он настолько доверился мне, что даже рассказал о своих контрабандистских подвигах, так это только потому, что я генуэзец и меня выслали с Хиоса, на который, сказал он, мне надо бы поостеречься возвращаться, ноги моей не должно быть больше на этом острове. Но с его генуэзским заказчиком, синьором Грегорио Манджиавакка — рыжебородым гигантом, который пришел забирать свой товар, разодевшись в желтое и зеленое и украсившись перьями, словно попугай с южных островов, — вышло совсем не так; едва услышав мое имя, он совершил поступок, который я никогда не забуду. Поступок, наполненный торжественным пафосом, который чуть было не заставил меня улыбнуться, но в конце концов я прослезился от волнения.
И сейчас еще при воспоминании об этой сцене у меня начинают дрожать руки и увлажняются глаза.
Мы еще не сошли на берег, а негоциант уже поднялся на борт с двумя досмотрщиками, и только я произнес: «Бальдасар Эмбриако из Джибле», и приготовился объяснить, как очутился на корабле, он вдруг прервал меня, схватил за плечи и принялся изо всех сил трясти меня обеими руками:
— Бальдасар Эмбриако, сын… кого?
— Сын Томмазо Эмбриако.
— Томмазо Эмбриако, сын… кого?
— Сын Бартоломео, — тихо сказал я, боясь, как бы не прыснуть со смеху.
— Сын Бартоломео Эмбриако, сына Уго, сына Бартоломео, сына Ансальдо, сына Пьетро, сына…
И так, по памяти, он перечислил всю мою родословную до девятого колена, как будто я сам не сумел бы это сделать.
— Откуда вы знаете моих предков?
Вместо ответа он схватил меня за руку, вопрошая:
— Не окажете ли вы мне честь поселиться в моем доме?
Не имея места, где я мог бы приклонить голову, и ни одной даже самой мелкой монеты — все равно, генуэзской или оттоманской, — я, конечно, увидел в этом приглашении перст судьбы. Вот почему я не стал прибегать к обычным вежливым отговоркам, ко всяким там «мне не хотелось бы…», «не стоило бы мне…» или «мне стыдно так вас затруднять…»; конечно, я был желанным гостем в доме синьора Грегорио, у меня даже появилось странное чувство, будто он давно уже ждал, пока я сойду на набережную в генуэзском порту.