Странствие Бальдасара
Шрифт:
Посланник пробыл у капитана не больше пяти минут, после чего тот надолго заперся один в своей каюте, не отдавая своим людям никакого приказа, а наш корабль качался на волнах со спущенными парусами. Возможно, Центурионе не решил еще, куда нам плыть. Стоит ли нам возвращаться обратно? Стоит ли где-нибудь укрыться и выжидать, следя за новостями? Или же изменить направление, обогнув зону боев?
По словам Маурицио, которого я долго расспрашивал сегодня вечером, мы вроде бы пойдем почти тем же курсом, лишь слегка забирая к северо-востоку. Я откровенно сказал ему, что считаю поведение капитана,
22 июня.
Прошлой ночью, страдая от бессонницы и морской болезни, я вышел прогуляться по палубе и заметил вдали, справа от нас, какой-то подозрительный отблеск, показавшийся мне горящим кораблем.
Утром я убедился, что никто, кроме меня, этого не видел. Я даже начал спрашивать себя, не подвели ли меня мои глаза, но вечером услышал отдаленный звук пушечных выстрелов. На этот раз все пассажиры корабля пришли в волнение. Мы приближаемся к месту сражения, но никто и не подумал образумить капитана или оспорить его власть.
Неужели только я один считаю его помешанным?
23 июня.
Гул войны все усиливается, он слышен впереди и позади нас, но мы все так же невозмутимо продвигаемся вперед, мы плывем к месту нашего назначения — мы плывем к нашей судьбе.
Я удивлюсь, если мы доберемся до Лондона живыми и здоровыми… Слава богу, что я не астролог и не прорицатель, я часто ошибаюсь. Хорошо бы мне и на этот раз ошибиться. Я никогда не просил Небеса хранить меня от ошибок, а только от несчастий.
Я бы предпочел, чтобы моя дорога была еще долгой, пусть и не всегда гладкой и ровной. Да, пусть я проживу еще долгую жизнь и совершу тысячу промахов, тысячу ошибок и даже тяжких грехов…
Страх заставил меня написать эти неразумные слова. Я подожду, пока высохнут чернила, и немедленно спрячу дневник, а потом спокойно, как и подобает мужчине, буду слушать гул приближающейся войны.
Суббота, 26 июня 1666 годи.
Я еще свободен, и я уже пленник.
Утром на рассвете к нам подошла голландская канонерка и приказала спустить паруса и поднять белый флаг, что мы и сделали.
Солдаты поднялись на борт и приняли командование кораблем, и теперь, как сказал мне Маурицио, они ведут его в Амстердам.
Какая судьба нам уготована? Мне это неведомо.
Полагаю, груз будет конфискован, что мне совершенно безразлично.
Полагаю также, что нас задержат в плену и отберут все имущество. Значит, я потеряю сумму, доверенную мне Габбиано, так же, как и свои собственные деньги, свою чернильницу и эту тетрадь…
Все это лишает меня желания писать.
В плену, 28 июня 1666 года.
Голландцы выбросили двух моряков за борт. Один был англичанином, а второй сицилийцем. Все в ужасе закричали, поднялся страшный гвалт. Я прибежал узнать, в чем дело, но, увидев толпу и солдат при оружии, которые размахивали руками и что-то горланили на своем языке, повернул обратно. Чуть позже Маурицио рассказал мне, что случилось.
Все, что происходило до сих пор, не приносило нам большого беспокойства. Мы не роптали, когда узнали об изменении маршрута, к тому же мы были убеждены, что поведение капитана не могло все время оставаться безнаказанным. Но убийство моряков заставило нас понять, что мы пленники и можем оставаться ими бесконечно долго, а самых неосторожных из нас — как и самых невезучих — может постигнуть наихудшая участь.
Английский матрос был неосторожен, будучи, наверное, слегка навеселе, он не нашел ничего лучшего, как заявить голландцам, что в конце концов их флот будет побежден. А невезучим оказался сицилиец, случайно проходивший мимо и решивший заступиться за своего товарища.
В плену, 29 июня.
Отныне я не вылезаю из своего угла, и так поступаю не я один. Маурицио сказал мне, что палуба пустынна и там разгуливают только голландцы, а моряки выходят из своих кают лишь для того, чтобы исполнять свою работу. Рядом с капитаном теперь ходит голландский офицер, который следит за ним и отдает ему приказы, — но на это я жаловаться не стану.
2 июля.
Задув прошлой ночью фонарь, я вдруг почувствовал, что замерз, хотя был укрыт так же, как вчера и позавчера, и хотя дневная погода была еще очень мягкой. Возможно, это — больше, чем холод, это — страх… Впрочем, во сне я видел, как голландцы схватили меня и поволокли по полу, потом сорвали одежду и били кнутом до крови. Уверен, что я вопил от боли и проснулся от этого вопля. После мне уже не удалось заснуть, хотя я и пытался снова задремать, но моя голова была такой же свежей, как зеленое яблочко, которому еще далеко до осенней спелости.
4 июля.
Сегодня какой-то голландский матрос толкнул дверь моей клетушки, оглядел помещение и удалился, не сказав ни слова. Спустя четверть часа то же самое проделал его сотоварищ, но этот пробормотал словечко, которое, должно быть, означало, что он поздоровался. Мне показалось, что они что-то ищут, а может, и кого-то.
Мы, вероятно, уже недалеко от места назначения, и я беспрестанно задаюсь вопросом, как себя вести, когда мы туда прибудем. А особенно — что делать с деньгами, доверенными мне в Лиссабоне, с моими собственными сбережениями и с этой тетрадью?
По правде говоря, у меня нет особого выбора, здесь возможны только два варианта.
Либо я полагаюсь на то, что со мной станут обходиться с уважением как с иностранным негоциантом и, может, даже дадут разрешение на въезд в Объединенные Провинции, и тогда, когда придет пора сойти на землю, мне стоило бы держать все мои «сокровища» при себе.
Либо с «Sanctus Dionisius» обойдутся как с военным трофеем: груз конфискуют, всех, находящихся на борту, включая и меня, задержат на некоторое время, а потом выдворят из страны вместе с кораблем; тогда лучше было бы оставить мои «сокровища» в тайнике, моля Небеса, чтобы никто их там не обнаружил и чтобы мне удалось вновь обрести их по окончании этого тяжкого испытания.