Странствия
Шрифт:
Маммина, обзаведясь, наконец, домом и переехав поближе к старым друзьям, снова начала устраивать приемы. Мы купили “делаж”, отличный вместительный автомобиль с четырьмя дверцами и, как ни странно, с правым рулем. Каждую неделю, по четвергам, с раннего утра папа и Ферруччо отправлялись на нем в Лез-Аль, на центральный рынок Парижа, возвращаясь после завтрака в четырехколесном роге изобилия, откуда сыпались фрукты, овощи, сыр, лобстеры, рыба, мясо, птица. Чтобы справиться с этим великолепием, мы обзаводились новыми знакомыми, и круг нашего общения заметно расширился по сравнению с первым приездом во Францию четырьмя годами ранее, однако никто из новых знакомых не стал близким другом родителей. Папа с мамой были целиком преданы своим детям, и новых людей приглашали только для нас, сами же они ни в ком не нуждались.
Семья Виан — муж и жена с детьми (дочь и четыре сына, в том числе Борис, тот самый, будущий писатель, и Ален, младший, заслуживший прозвище “техасский разбойник” за свою страсть к ковбойской одежде) — стали первыми захаживать к нам в гости, так как жили неподалеку. Как только мы познакомились, я сразу понял, что мне наконец-таки
Большинство наших знакомых были из музыкальных кругов. В Виль-д’Авре останавливались такие выдающиеся личности, как Эрнест Блох, сэр Эдвард Элгар, Александр Фрид, музыкальный критик из Сан-Франциско, один из всего двух профессиональных критиков (вторым был Олин Даунз из Нью-Йорка), которым удалось преодолеть барьер между миром журналистики и нашей семьей. Гостили у нас и знатные парижане: Марсель Чампи, Жак Тибо, Альфред Корто, Надя Буланже, Ноэль Галлон, преподаватель гармонии и контрапункта, и Эмиль Франсэ, великий скрипичный мастер. В скрипичном деле Франсэ был привержен традиции и собрал прекрасную коллекцию инструментов. Когда “Графу Кевенхюллеру” потребовался небольшой ремонт, он одолжил мне “Гварнери”, принадлежавшую Изаи, на которой я, записываясь в Париже в 1932 году, исполнил некоторые части из баховских сонат для скрипки соло. Позже эта скрипка перешла к Исааку Стерну. Франсэ также одолжил мне самого прекрасного “Бергонци”, какого я когда-либо видел.
Не помню точно, кто именно — то ли Блох, то ли Энеску — познакомил нас с писателем и поэтом Эдмоном Флегом и его семьей, образцом франко-еврейской культуры в самом утонченном ее варианте. Эдмон Флег написал либретто для оперы Блоха “Макбет” и вместе с Энеску работал над его шедевром “Эдип”. Он был одним из самых удивительных людей в моей жизни — идеалист, полный благородства, готовый прийти на помощь, и всегда с улыбкой на лице. Даже после того как на них с женой обрушилось двойное несчастье, потеря обоих сыновей, улыбка его не исчезла, только сделалась более смиренной, философской. Но тогда, в начале 1930-х, когда до трагедии было еще далеко, оба мальчика, Морис и Даниэль, подавали блестящие надежды. У Флегов была очаровательная квартира на острове Сите. Мы часто бывали у них в гостях, всегда радовались встрече, и не раз по такому случаю открывали чудное домашнее шампанское, которое нужно пить, пока оно еще бродит, и от которого наутро совсем не болит голова. Мы сдружились на всю жизнь и с другой семьей, семьей Жаклин Саломон, одаренной скрипачки, которой, как и мне, удалось сломить сопротивление Энеску и упросить его с ней заниматься. Саломоны жили в одном из самых оживленных кварталов Парижа — удивительно, но архитектурный ансамбль города позволял даже в таком шумном районе открывать окна во дворик, настолько тихий, словно квартира находилась в уединенной деревне. Каждую неделю Жаклин приезжала в Виль-д’Авре поучаствовать в концерте камерной музыки вместе со мной, Энеску и другими музыкантами. Она была само очарование, и я втайне от всех питал к ней нежные чувства.
И, конечно же, у нас появились новые учителя. Маммина, как всегда, полагаясь на свою невероятную интуицию, нашла для нас самых лучших, о каких во Франции тогда (да и сейчас тоже) можно было только мечтать. Феликс Берто со своим сыном Пьером жили от нас через железную дорогу в пригороде Севр и приходили заниматься с нами французским языком и литературой. Феликс Берто был самым крупным во Франции специалистом по немецкому языку и работал в то время над созданием немецко-французского словаря — труд, впоследствии завершенный его сыном. Несмотря на профессорское звание, он скорее походил на разбойника или кочевника откуда-нибудь из Бессарабии или Испании — впрочем, его личные качества были столь же яркими и выдающимися, как и внешность. Да и Пьер производил не менее сильное впечатление своим обликом, характером и эрудицией. Он с легкостью окончил высшую школу, взял все почетные награды, в перерывах между занятиями успел стать опытным альпинистом и на тот момент был самым молодым профессором в стране. Хефциба, которой тогда исполнилось одиннадцать, влюбилась в этого удивительного, изысканного, романтичного, темпераментного и остроумного молодого человека.
Поэтому когда Пьер через несколько лет объявил о помолвке с Дениз Сюпервьель, очаровательной дочерью великого французского поэта, я пригласил Пьера прогуляться и пытался уговорить его отказаться от женитьбы и дождаться, когда подрастет моя сестра! [6] Когда отец был занят, Пьер замещал его, и с ним нам, разумеется, было куда веселее. Его представления об образовании не имели ничего общего с традиционным строго академичным подходом. Помимо науки и культуры, он интересовался событиями в политике, социальной сфере и спорте и считал, что знания можно черпать откуда угодно: из книг и классных комнат, само собой, но также и из газет, из полевых работ, из житейских ситуаций. Благодаря своей прекрасной физической подготовке он стал храбрым и незаменимым бойцом Сопротивления, после войны был избран префектом Лиона, а затем начальником сыскной полиции и губернатором Тулузы. Он был требовательным преподавателем и не только учил нас французскому языку, но и делал экскурсы, к примеру, в философию и немецкую литературу. Однажды он задал Хефцибе перевести несколько стихотворений Гёльдерлина на французский и до сих пор убежден, что ее переводы — одни из самых изысканных, что ему доводилось читать. И меня он тоже заразил Гёльдерлином. Помню, как мы плыли морем из Бергена в Ньюкасл и как с томиком Гёльдерлина я напрочь забыл и об узкой каюте, и о ненастной погоде.
6
Нет нужды уточнять, что женился он на прелестной Дениз. (Прим. автора.)
Дабы мы совершенствовались в итальянском, в Виль-д’Авре к нам приезжала Джулиана дель Пелопарди, очаровательная девушка из благородной католической семьи (впоследствии ее отец заронил во мне интерес к органическому земледелию, и это впечатлило меня, пожалуй, даже больше, чем занятия грамматикой с его дочерью). А для ознакомления с основами русского языка мама пригласила славного мистера Лозинского, эмигранта, бежавшего от большевиков. Его лингвистическое дарование было феноменальным: каждое лето, в качестве задания на каникулы, он ставил перед собой цель — выучить новый язык. Иногда мы все вместе выбирались в Альпы, совмещая поездку с занятиями. В одну из таких вылазок, в 1935 году, я познакомился с двумя его соотечественниками: Владимиром Горовицем и Григорием Пятигорским.
Володя Горовиц тогда совсем недавно вырвался из России. Он уже успел произвести впечатление на музыкальные круги Запада, но пока еще наслаждался непривычным ощущением свободы. В то время он был пылко влюблен в Ванду Тосканини и ухаживал за ней, обзавелся лимузином “роллс-ройс”, в общем, был свободным человеком с блестящей карьерой впереди. Володя и Гриша бывали на наших пикниках в Фекстале, и пока Володя изнывал, мечтая сесть за фортепиано (ибо он был неутомимым пианистом), Гриша потчевал нас бесконечными историями. Таких рассказчиков, как он, я больше не встречал: у него получалось держать всех своих слушателей в напряжении, и с годами его искусство только совершенствовалось. Сюжет мог в процессе рассказа и пострадать, зато так расцвечивался, что слушатели охотно прощали рассказчику все его отступления. Вечером мы отправлялись домой к Горовицу в деревушку Сильс-Мария, чтобы послушать его и сыграть трио.
Нашим излюбленным развлечением в Виль-д’Авре были поездки на “делаже”. Папа, а со временем и я любили кататься по довоенному Парижу. Там, в районе какой-нибудь прекрасной транспортной развязки, например вокруг Триумфальной арки, начиналась увлекательнейшая игра, участники которой вступали в состязание друг с другом на примыкающих под всевозможными углами улицах разной ширины: игроки — легкие на колесо французы — стремились во что бы то ни стало первыми рвануть с перекрестка. Детство постепенно оставалось позади: я сел за руль, у меня появилось лезвие для бритья, завтрак мне подавали в постель, выделяли карманные деньги, на которые я мог угостить шербетом всю семью в “Кафе де-ля-Пэ”, но я не спешил брать на себя ответственность и становиться самостоятельным. Эти мысли меня и пугали, и мешались с мечтами о женитьбе — мне представлялось, что в ту же секунду я стану совсем взрослым; в общем, и то, и другое я отодвигал на будущее. Не у всякого подростка за год происходит столько событий, сколько у меня за одну только зиму, а потому летом в Виль-д’Авре я был рад возможности передохнуть и поработать. Лейтмотивом всех летних будней были, разумеется, занятия с Энеску.
Мы занимались уже не первый год, из ребенка я успел превратиться в подростка и для своего возраста был уже опытным скрипачом, а потому только теперь, продолжая занятия с Энеску после перерыва, я смог понять всю глубину и силу его огромного таланта. Я видел его в новом свете — он возобновил домашние вечера камерной музыки, дирижировал, когда я играл на сцене и в студии звукозаписи. Энеску по-прежнему почти ничего не говорил во время исполнения, считая, что слова только мешают воспринимать музыку. В остальное же время он демонстрировал редкие знания по части языков, обнаруживал чудесный дар слова, всегда имел про запас шутку, розыгрыш или остроту, чтобы украсить беседу. Вне сомнения, его остроумие, неизменная учтивость и талант все объяснять через символы, наряду с основательным знанием партитуры и преданностью музыке, способствовали его дирижерскому успеху. И даже если перед ним сидел целый оркестр, он почти не говорил, скорее пел, и никогда ничего не разжевывал, как, например, Виллем Менгельберг в Амстердаме. Менгельберг начинал репетицию с лекции о композиторе, чье произведение сейчас будет исполняться. Он мог объяснять целый час, а то и больше, чем только утомлял музыкантов, пока, наконец, в конце репетиции не приступал собственно к произведению, которое от всех этих предварительных слов ничего не выигрывало. Кто-нибудь из оркестра предлагал мне сесть, чтобы я по крайней мере не стоял, слушая дирижера, но я не садился, с одной стороны, из почтения к Менгельбергу, с другой — чтобы мое комфортное расположение не вдохновило его на продолжение. Энеску никогда не подвергал таким пыткам солиста и оркестр — уважение к людям было одним из его выдающихся качеств: он по-другому подводил музыканта к композитору, к тому, как он построил свое сочинение, как прочувствовал.