Странствия
Шрифт:
К нам с Пюигом присоединился Альберто Лиси, молодой аргентинский скрипач, которому я давал уроки, где и когда мне только удавалось. Альберто был нездоров и плелся позади, Пюиг ушел далеко вперед, а я бегал от одного к другому, втрое увеличивая расстояние, которое надо было преодолеть. В результате, когда мы спустились с вершины и добрались до дома, где нам предстояло пообедать, я умирал от жажды. Вместо того чтобы благоразумно напиться воды, я осушил две бутылки ледяного шампанского — такого восхитительного, что не передать словами. В тот вечер у меня еще хватило сил спуститься в Прад поиграть камерную музыку с Казальсом, но это лишь отсрочило мои страдания, ибо я основательно простудился, так что под конец дело дошло до удаления гландов. Никогда с тех пор я так не наслаждался шампанским.
Понемногу Казальс стал разочаровываться в Праде. Город гордился им, но скорее собственнически, чем благодарно; тут царила неизбежная провинциальная
Главной движущей силой этих фестивалей (как и в Праде ранее; осмелюсь сказать — до того, как туда попал я) был Саша Шнайдер, скрипач, дирижер русского происхождения (родился он, правда, в Польше). Человек огромных жизненных сил и непобедимого энтузиазма, он брал у жизни все, что только можно, в плане глубины и остроты ощущений. Замечательно было видеть, как он “заводит” молодежный оркестр, так что все в музыке до мельчайших деталей звучит предельно убедительно и выразительно. Он умел собрать в Соединенных Штатах группу из самых лучших музыкантов, готовых совершить благочестивое паломничество в Сан-Хуан и играть там для Казальса, играть с ним и под его управлением. Я горячо полюбил Сашу. Особенно приятно было познакомиться с ним лично, а не воспринимать его как представителя той или иной группировки.
Конечно, величайшим наслаждением в Пуэрто-Рико было музицировать с Казальсом. За исключением Энеску, в моей жизни не было никого, кто так вдохновлял бы на камерное исполнительство. Никогда не забуду его на репетиции: вот он — гудящий, как шмель, золотые очки сползли на кончик короткого носа — поднимает смычок, чтобы бросить его на струны, толкнуть кого-нибудь из нас или отогнать муху. Он руководил своими учениками, как добродушный, веселый игумен. Обладающий огромным жизненным и музыкальным опытом, владеющий инструментом с точностью ювелира, он по-особому звучал в ансамбле. Его абсолютная уверенность в акцентировке и темпах, его понимание ускорений и замедлений, его динамическое чувство ритма — все это казалось откровением. Помню его совет подчеркивать слабую долю в последней части из Сюиты ми мажор Баха — жиге на 6/8; это помогает лучше передать характер фраз. Подобно Наде Буланже, Казальс считал, что нужно уделять больше внимания слабым долям, чем сильным. Сильные доли можно оставить такими, как они есть, слабые же выражают волю и решимость. Так, в венгерской музыке наибольшее впечатление производят обращенные ритмы. Второму скрипачу в венгерских ансамблях часто не приходится играть ничего иного, кроме повторяющейся синкопы: “м-паа, м-паа”. Это звучит у него как вызов основному ритму, придает музыке жизнь, причем часто исполняется в невероятном темпе и с превосходящей мои возможности точностью. Ради документального подтверждения своей гипотезы, что в жилах Баха текла венгерская кровь, Казальс играл импровизационные прелюдии Баха так, словно в них в качестве аккомпанемента используются часто сменяющиеся аккорды цимбал. Казальс не очень хорошо играл на фортепиано, но вполне достаточно для своих надобностей — так сказать, “для молитвы”, а не для того, чтобы прославиться. Каждое утро он садился за фортепиано, заново открывая для себя Баха. Так благоговейно он начинал каждый день своей жизни — жизни, отданной высокому искусству.
В молодости мне казалось, что европейская музыкальная культура естественно укоренилась в почве Соединенных Штатов. Ныне я вижу, что она представляет собой лишь часть целого — своего рода привитый побег. Великим порождением Америки является мюзикл — не опера, не водевиль, а жанр, черпающий из обоих источников; главное, что он создается на сюжет из американской жизни. Вполне оправданно, что культура страны с двумя столетиями независимости за плечами, прежде чем создать нечто свое, идет дорогой породившего ее континента. Однако, к сожалению, в свое время мои соотечественники-колонизаторы презрели мудрость коренных американцев. Если бы поселенцы захотели породниться с индейцами и поучиться у них, то сегодня Соединенные Штаты были бы более гармоничной страной, здешний народ — более приспособленным к ее земле и климату, а американская музыка быстрее смогла бы создать свои особенные жанры.
Увы, возможность была упущена. Боюсь, что многие латиноамериканские страны идут тем же трагическим путем: разрушают именно то, что могло бы дать им защиту, душевную уравновешенность, способность к выживанию, — связь с родной землей. Я очень сожалею об этом, потому что люблю Южную Америку. Впервые я приехал на этот континент еще в 1938 году, путешествуя на корабле из Нью-Йорка в Рио-де-Жанейро с Нолой и отцом. С палубы все пристани являют взору одинаковую картину: нагромождение тюков, ящиков, тележек, кранов, а люди, снующие вокруг, похожи на сумасшедших муравьев. В тот день в Рио к общей сутолоке добавлялись зной, голые по пояс волосатые тела портовых рабочих и ужасающий запах пота. Когда мы высадились среди всех этих прелестей, ко мне подошел, наверное, самый смуглый, волосатый и потный грузчик; он схватил меня за руку и, притянув к себе, доверительно прошептал на ухо по-французски: “Я тоже обрезан!”
Во время войны я несколько раз ездил в страны Центральной и Южной Америки. Бывал я и в Бразилии, откуда привез однажды ценный сувенир. Большое впечатление производили на меня картины великого художника Портинари, и мне захотелось приобрести какую-нибудь из его работ. Как-то раз вечером я пришел к нему домой и заказал свой портрет. Поскольку, согласно расписанию, мне предстояло уехать в пять утра на следующий день, Портинари пришлось напряженно работать всю ночь. Однако он так и не успел закончить картину: ухо на портрете осталось лишь вчерне набросанным. Будем надеяться, это обстоятельство не имеет особого значения.
Хотя в Южной Америке западная музыка принадлежит “европейцам” — общественному слою, менее всего связанному со своей землей, взаимопроникновение культурных традиций здесь таково, что я находил слушателей почти повсюду. Среди многих гастрольных поездок по континенту одна из самых памятных случилась в 1949 году.
Мы были в Перу, самой восхитительной стране Латинской Америки, когда Диана вдруг восстала против тирании расписаний. “Послушай, — сказала она, — мы приезжаем в эти прекрасные места, и что же мы видим? Аэропорт, концертный зал, отель и протянутую руку консьержа. Мы не уедем из Перу, пока не побываем в Куско”. Ультиматум есть ультиматум. Мы устроили себе три выходных дня и наняли маленький самолет для полета в Анды. Нет ничего прекраснее поверхности земли с высоты трех тысяч метров, особенно если равнина сменяется круглыми холмами, а те, в свою очередь, устрашающими горами. Равнины и холмы напоминали лоскутное одеяло, составленное из разноцветных полей, — желтых, оранжевых, красных, лиловых, пурпурных, черных. Лишь после приземления мы узнали, что это была кукуруза двенадцати или более сортов (крестьянское сельское хозяйство никогда не пыталось стандартизировать природу). Уже один вид такой красоты вполне оправдывал наш побег, но и Куско, как справедливо пишут путеводители, тоже стоит посмотреть. Мы добрались до этого очаровательного испанского городка как раз к празднику Тела Христова, во время которого устраивается торжественная процессия. Большую часть ее участников составляли индейцы: орлиные черты лица и раскосые глаза свидетельствовали об их инкском происхождении.
Раз уж мы вырвались из концертной сутолоки, Диана соблазнила меня отправиться дальше, в Мачу-Пикчу — древний город инков, чьи поглощенные джунглями руины были обнаружены в начале нашего столетия. Возможно, сегодня в Мачу-Пикчу стоит киоск с открытками и отель “Хилтон” с танцующими девушками (с тех пор я там не бывал). Но в 1949 году от туриста требовалась некоторая отвага, чтобы вообще добраться туда. Из Куско путь (около ста миль) лежал круто вниз через долину, а потом круто вверх еще одну или две мили. Первую стадию, спуск, мы преодолели в автомобиле, у которого шины были заменены железными ободами, чтобы ехать по рельсам. Пассажир этого передового транспортного средства рисковал переломать себе все кости от тряски и навеки лишиться дара речи, ненароком откусив себе язык. От того, чтобы вывалиться из невероятной колесницы, нас спасло единственное обстоятельство: наша группа из шести пассажиров набилась в машину так тесно, что никто не мог даже пошевелиться — кроме нас здесь сидела компания из четырех молодых чилийцев, которым любые неурядицы давали повод для веселья, и водитель. После четырех столь замечательно проведенных часов мы высадились в долине, в живописной деревушке, состоящей из двадцати глинобитных хижин. На краю деревни начинались джунгли, заросшие орхидеями, бегониями и прочей растительностью не известных мне видов.
Мы планировали, что в деревне нас будет ожидать упряжка мулов, чтобы довезти в Мачу-Пикчу. Но эта договоренность расстроилась, и мы оказались предоставлены сами себе. Уверенные в том, что река должна течь с вершины горы, мы решили карабкаться вдоль ее русла. В сгущающихся сумерках началось восхождение. Поначалу мы распевали песни и болтали, затем шли молча, тяжело дыша, смертельно усталые. Мне кажется, это было самое тяжелое физическое испытание в моей жизни. Мачу-Пикчу делает лишь одну уступку посетителям: там есть постоялый двор, предлагающий спартанский комфорт, — дощатые деревянные кровати, наполненные песком матрасы и грубые одеяла. После тягот пути это показалось истинным блаженством. Когда на следующее утро взошло солнце, мы вышли на гору: вокруг простирались руины Мачу-Пикчу — прекрасное таинственное свидетельство исчезнувшей цивилизации.