Страшные любовные истории
Шрифт:
О.У.М.А. (441) – К. (20) = Д. В. Д. (421)
Цифровое значение выражения Д. В. А. действительно дает (как и в случае с арабскими цифрами) число 421, но если этот результат прочесть не как цифровой знак, а как знак словесный, он выразится словом два. А это слово связано с первым результатом таким образом, что каждая из цифр результата ровно по стольку раз (по два) содержится в каждой предыдущей цифре: единица в двойке два раза, двойка в четверке тоже два раза. Таким образом, ввиду того что все числа в этой части мира имеют свои буквенные обозначения, все, что следует из них, тоже имеет свои соответствующие семантические результаты. И наоборот, любое слово нашего сегодняшнего разговора имеет свое численное значение. Например, слово, которое было написано на Лизином лифчике в тот вечер, год назад, по-сербски пишется «АЬДЕ!», если
– Но какая связь между всей этой вашей математикой и мною? – Анджелар снова перебил Василия.
– Ты скоро увидишь, что связь есть, да еще какая. Правда, не с тобой, а с твоей вилкой. Ты ее не приручил, и теперь смотри не сломай об нее зуб.
Итак, здесь, в пространстве между двумя правильными (и при этом отличающимися друг от друга) решениями одной и той же арифметической задачи, обнаруживаются огромные ненаселенные области, неиспользованные возможности и неисчерпаемые источники энергии. Тот дополнительный, второй, надцифровой и корректирующий, результат, который мы перестали принимать во внимание (таким же образом, как и наш язык забыл двойственное число), выбрав нашу нынешнюю систему цифровых обозначений, и представляет собой то самое промежуточное пространство, в котором можно жить здесь, на Балканах, на границе между двумя системами чисел, где результаты в их греко-славянском варианте обогащены забытыми и непредсказуемыми резонансами. Короче говоря, сегодня на Востоке два плюс два – это ровно столько же, сколько будет два плюс два на Западе. Но это не одно и то же. По крайней мере в течение одного и того же дня. И как в такой ситуации не отправиться в это неизведанное, неисчерпаемое и неиспользованное промежуточное пространство, которое можно заселить и начать эксплуатировать? Аргументы таковы, что их следует принять во внимание если не как собственные, то хотя бы в качестве модуса нашего выживания, в качестве formulae, единственно с помощью которой здесь и можно выжить… Вместо этого ты ведешь себя так же, как тот человек, который бежал вслед за днем, чтобы не состариться…
– Вы тут в последнее время обличаете меня прямо как на каком-то Вселенском соборе! – воскликнул Анджелар в припадке гневного отчаяния. – По-человечески просто перестали и разговаривать. И на рынке, и на улице, и на занятиях, и на трамвайной остановке вы только и твердите о чем-то уму непостижимом. Сейчас не триста тридцать шестой, а тысяча девятьсот семьдесят четвертый год! Спросишь вас, сколько надо заплатить за лук, вы философствуете о рожденном и нерожденном, хочешь узнать почем хлеб – вы отвечаете: «Отец дороже сына!» Спрашиваю, свободна ли ванная, Максим отвечает: «Сын произошел не из чего!», а Василие: «Три динара стоят меньше, чем два динара!» Как будто я гвоздь у вас в тесте. Мы же в Белграде, а не в древнеримском Сингидунуме!
– Разумеется, – спокойно ответил Максим. – Но фасоль с Байлониевого рынка, которая сейчас стоит перед тобой, куплена именно таким только что описанным способом, по промежуточной цене. В сущности, по двоякой цене, каждая из которых сбивает другую. – И, закончив фразу, ударил Анджелара так, что тот стукнулся головой о стенку, а потом упал лицом в тарелку на столе. Так начался ужин.
На балконе Максим быстро размял два вареных баклажана, залил их козьим молоком, добавил петрушку, кукурузное масло и творог и все хорошо перемешал. Потом тихо-тихо поперчил и громко посолил, похлопав ладонями, чтобы стряхнуть соль с рук. После этого он поставил миску на стол. Когда Анджелар потянулся за своей вилкой, скорее чтобы сгладить разногласия, чем от голода, Максим сказал ему:
– Тебе давно пора стать рыжим, как Лиза, но ты сам вовремя об этом не позаботился. Придется мне это дело уладить.
Он схватил его своими сильными руками за бороду, разодрал ее на две части и резко рванул вниз, подставив колено, так что Анджелар со всей силы ударился об него лицом. Потом подошел к плите и всем нам принес в маленьких глиняных мисках фасоль с печеным перцем, в который были всунуты зажаренные колбаски. Пока он расставлял их перед нами, усы и борода Анджелара становились все краснее и краснее от пропитывавшей их крови. Теперь он был рыжим. В тот момент, когда фасоль оказалась перед ним, Анджелар рухнул на пол. Максим поднял его и отнес на кровать, а его миску и вилку придвинул ко мне.
– Ешь, – сказал он мне мягко, увидев, что со мной происходит что-то странное и что меня трясет от страха. Несомненно, это были последние мгновения, когда было еще не поздно прийти на помощь Анджелару. Максим отошел к плите и надрезал несколько небольших лепешек, которые пеклись там, потом наложил в них, как в карманы, створоженные сливки. Лепешки были пропечены так сильно, что постукивали в его руках, словно грецкие орехи. Тем временем Анджелар предпринял попытку встать с кровати, однако Максим тут же подошел к нему и, сняв с себя пояс, привязал Анджелара к изголовью кровати за шею таким же манером, как привязывают вола. За это время одна из лепешек подгорела. Можно было закричать, но зубы у меня стучали так, словно я торопливо жую. Я надкусила Анджеларову колбаску, на зубах она лопнула, и струйки ее сока попали мне в рот. В этот момент стало видно, как в комнате, в зеркале, висевшем напротив окна, идет снег. Анджелар в последний раз попытался сорваться с привязи. Максим потерял терпение, подошел к кровати и поставил ее вертикально вместе с Анджеларом. Тот повис на ремне, завязанном на спинке кровати…
Я больше не могла этого выносить. Отломила кусок хлеба и бросила его в стакан с ракией. Хлеб мгновенно впитал всю жидкость, и я сунула его в рот и проглотила. Следующий кусок «пьяного хлеба» не потребовался. Ни мне, ни Анджелару. Теперь я могла спокойно спать с кем угодно. Единственный человек, к которому меня действительно влекло, перестал существовать.
Уршич, Максим и я наконец-то остались без третьего, того, который лишний.
Души купаются в последний раз
Немногим известно, что кроме солнечной тени существует и тень лунная, уголок земли, где лунный свет скапливается редко, едва ли раз в год, и что одно такое место есть на улице Рузвельта, той самой, что спускается к Дунаю, проходя мимо четырех кладбищ – Нового, Еврейского, Освободителей Белграда и Французского. В этой тени, за домом номер 4, уже во второй раз пряталась Омица, которая все это рассказала потом возчикам в корчме «Жагубица». В ней угасал двадцать седьмой день месяца, и ее прошибал третий пот, сухой, как змеиная кожа, и мокрый еще только на платье под мышками. Было 19 октября, накануне Дня поминовения мертвых, когда души купаются в последний раз.
Упомянутая улица Рузвельта, вдоль которой теснятся домишки с цветами, венками и свечками, десятилетиями пролегает между лавками похоронных принадлежностей в первых этажах домов и мастерскими при них во дворах за домами. С 1929 года хозяйка одного из таких магазинчиков, Ивана Цветич, в своем доме под номером 4 держала дело, а в будильнике – как Омица только что узнала – дукаты, скопленные годами тяжелого ремесла в домике за воротами. Ивана Цветич жила одна, как нос посреди лица; ей приходилось самой есть, самой ложку себе подавать, самой однажды уронить голову в тарелку с супом. Работала до поздней ночи она тоже одна, не считая какого-нибудь бродяги, которого она иногда брала себе в помощь, если работы накапливалось столько, что некогда было яйца посолить.
Уже второй вечер Омица, наслушавшись рассказов про Ивану Цветич, следила за старухой из своего пирога темноты и выжидала удобный момент, чтобы добраться до часов, отсчитывавших в мастерской дукаты. Она закусила воротник, чтобы не стучать зубами, соленые косы у нее чесались, потому что им шел уже третий день, но она не шевелилась, уткнувшись подбородком в грудь. И совершенно не дыша. Здесь, где трамвайные пути из Раковицы переходили в обычную дорогу до Карабурмы и Панчевского моста почти в полной темноте, народу было столько, что можно было до самой аптеки шагать по чужим пальцам, так что Омица надеялась на мрак и давку, которые скроют ее, если разразится скандал и по злой случайности на окружавшую ее тьму вдруг прольется свет. Наблюдала и сама Омица, и мука, которая мучилась в ней, но эти четыре глаза глотали непрожеванным каждый шаг и каждое движение старой женщины, которая оба вечера ходила то в дом, то в погреб в длинном рабочем платье, с глазами полными первого «рыбьего» снега того года.