Страшный суд. Пять рек жизни. Бог Х (сборник)
Шрифт:
— Я думал когда-то, что только в России мы плодим скульптурных уродов, — признался я немке.
Путешествие — это, прежде всего, проишествие, в идеальной перспективе — авантюра. В современной Европе приключение сведено к минимуму событийности. Турист превращен в комическую фигуру. Как домашняя птица в клетке, он выклевывает по зернышку корм, отпущенный турагентством. Путеводитель берет на себя функции тоталитарного законодателя, не чуждого анекдоту. Он правит с юморком.
— Че Гевара красиво погиб в Боливии, — сказал я немке. В своих оранжевых штанах она оживилась.
— Помнишь, —
— Фидель Кастро, конечно, крылатый конь с яйцами, — сказал я, — но Че Гевара фотогенично умер.
— Давай поднимем над кораблем красный флаг, — предложила немка.
— Ага, — сказал я. — И назовем корабль «Броненосец Потемкин».
Немка счастливо рассмеялась.
Путеводитель подшучивает над всеми этими римлянами и рейнскими легендами (где герои повсеместно оказываются жертвами собственной жестокости, а героини — собственной глупости), но вдруг впадает в слезливую речь демагога. Гиды — его вассалы, и как всякие вассалы, склонны к халтуре. Для них Кельн, прежде всего, столица одеколона.
— Слушайте, кончайте жрать, — сказал капитан за ужином мне на ухо. — Возьмите меня штурмом, как Зимний дворец! Арестуйте, как временное правительство!
В Амстердаме я бежал с корабля, не оглядываясь, но был уверен, что за мной гонится по пятам вся команда во главе с задушевным опереточным капитаном, многоязыкие организаторы досуга, повара в парадных колпаках, официанты, бармены, уборщицы кают с бесшумными пылесосами в обнимку. Я чувствовал затылком их совершенно любезные улыбки, с которыми они бежали за мной в пароксизме коммерческого гостеприимства, с которыми они хотели меня прокатить назад в Базель, а потом опять в Амстердам, и еще раз в Базель, оставить у себя пожизненно.
Я бросился на заднее сиденье и заорал бритоголовому таксисту:
— Давай! В самый грязный притон! В самую черную комнату голландского разврата!
Так хотелось вываляться в грязи.
Кто спал с очень старыми женщинами и нашел в этом толк, тот полюбит плавание по Рейну. Божьи одуванчики, желто-синюшные курочки-рябы тревожат мое воображение. Московский художник Толя Зверев, пьяно сплевывая куриные кости на кухонный пол, рассказывал мне о прелестях геронтофилии.
— Груди дряблые, волосики жидкие, скважина тоже жидкая — хорошо!
— В каком смысле жидкая? — замирал я от томного ужаса.
— А вот смотри, — говорил мне Толя и подводил к своей подружке, сонно пахнущей парным калом и смертью.
Он задирал ее белое-белое платье. На борт теплохода под руки ведут пассажиров. Молодежь жмется по углам.
— Ну, и что дальше? — спрашивает немка.
Из утробы хлещет зеленый гной. Как ни крути, в старости есть кое-что отталкивающее. Мне предлагаются на выбор явления французского, немецкого, канадского, гонконгского распада. Интерконтинентальный парад паралича и прогрессирующего маразма. У кого высохли ноги, у кого — распухли. Кто хромает, кто хрипит,
Внезапно русская мысльсрывается у меня со старой цепи. Европа — это счастливыйбрак по расчету. Удача в удаче. Матримониальный уникум. Праздничен свет ее городов. Рынок — их изобильное сердце (в отличие от хмурого религиозно-идеологического городского центра в России). Долг и наслаждение, крик и выбор, месса и святотатство — все слилось в единый поток, который в Полинезии называется, кажется, сакральным словом «мана».
— Мана, не мана, а так, не понятно что, — уточнил капитан.
— Европа — это зубы стерлись, — скривился помощник капитана.
— Ну, извини, Шпенглер, — помрачнел капитан. — Я не виноват, что рынок проник в подкорку и укоренился как мера вещей.
— Слава Богу! — почесал щеку помощник. — За вчерашний день никто из пассажиров не отдал концы.
Чего я морщусь? Плавание превращается в пытку. Здравствуй, завтра! Сегодня это происходит с родителями. По вечерам они сидят в баре и слушают музыку своей послевоенной молодости, буги-вуги, которую им играет чешский квартет.
— Товарищи! — вымолвил я, обращаясь к старухам и старикам.
Мне кажется, они меня поняли. Во всяком случае, они зашептались, показывая на меня трясущимися пальцами.
— Смерти нет, — добавил я. — Революция отменяет смерть! Кто против революции, тот служит делу смерти.
На берегах Рейна скамейки, как в парке. Карта Рейна фирмы Baedeker’a выглядит достовернее Рейна. Бытие с потрохами переползает на карту. Каждый километр учтен полосатым столбом. Уютные городки напоминают добрых знакомых, которые собрались на пикник со своими детьми и собаками, но по дороге почему-то окаменели. Я, как во сне, делаю все возможное, чтобы моя жизнь не была похожа на Рейн.
— Свяжите меня и расстреляйте, — попросил капитан.
— Где тут у вас гильотина? — спросила немка, злобно тыча ему в рожу зонтик.
Вместе с тем Рейн не слишком рекомендуется для купания. Он солоноват по причине природно-индустриальных выделений. Вкус рейнской воды навевает женщинам, гомосексуалистам, вообще любопытным людям воспоминания о недостаточно мытом члене друга.
Я назначил массовика-затейника комиссаром. В прошлой жизни она была Лорой Павловной, не знавшей иностранных языков, а тут заговорила на всех подряд, от голландского до малайского.
— Лора, — сказал я ей. — Бросайте вашего капитана. Идите ко мне.
— О, файн! — ответила Лора. — Я с теми, кто пишет жестокие розовые романы и не любит английскую королеву.
— Войдите! — крикнул я.
Ко мне явились старики-ходоки из самых дешевых кают корабля. Скорее, их можно было назвать не ходоками, а доходягами, но когда я им сказал, что Царство Божие приближается и что броненосец «Потемкин» — это мы, они преобразились. Я узнал юную Европу рыцарей и ранних нацистов. Я увидел Европу незабудок, форели и трюфелей.