Страшный суд. Пять рек жизни. Бог Х (сборник)
Шрифт:
Что общего между обувью и любовью? — Мозоли. И еще, что важнее, быстро добавляет Женька: понимаешь, как ты любил, только тогда, когда рвется. Гардероб Женьки не менее эклектичен, чем книги: джинсы, просторные блузки, белые и черные футболки с надписями, клетчатые американские рубашки, длинные платья, которые идут к ее длинным ногам, серебряные туфли на высоком каблуке, старомодное пальто из «сэконд-хэнда», китчевые малиновые кроссовки. Что касается лифчиков, то их не носила и миниатюрная Агата, которая зато почти никогда, даже в постели, не снимала трусов (белых, в черно-золотистой собачьей, от ее бульдожки Кристи, шерсти), за что я порой ласково звал ее «беженкой». Женька не надевает трусы, даже когда мы идем на ужин во французское посольство. Это не комплекс Эмманюэль, знаковый для продвинутых московских лесбиянок, а просто ее «не хочу».
— Что
— А ничего, Андрей, не носит, — огорчил я поэта.
Однажды, чтобы мне досадить, Агата воскликнула: «Долой литературу, да здравствуют ролики!» — но никогда так и не выучилась кататься на роликах. Женька — сплошные ролики. Мы с Агатой ни разу не были в церкви. Когда мы начали вместе жить с Женькой, она спросила:
— В какую церковь будем ходить?
— Православную или католическую?
— Нет, в смысле территориальном. Когда придет время Великого поста, я хочу его соблюдать. Это так здорово, — заявила она со сладким мазохизмом, — не трахаться, не смотреть телевизор, не читать веселых книжек!
Игра в пост — часть ее жизненной игры. В церковь мы до сих пор не собрались. С Агатой я пережил любовный период «профессиональной» близости, почти что производственный роман. То же случилось с моим младшим братом. Это было время жизненного редакторства, время соратниц, которые, собственно, могли быть и мужчинами. «Идеальный читатель», Агата «болела» за содержание моих текстов, стремительно проглатывая компьютерные странички или, напротив, со сверкающими глазами невестясь с полюбившимся абзацем. Женьке важен конечный результат: сколько за текст дадут денег. Женька — страстный покупатель, и — рассеянный продавец. Агата, напротив, продавец своих ценностей. На заре нашей любви она продала мне свой кружевной, в мелких завитках, лобок за символический рубль. Она — лидер, всегда готовая считать, кто кому недодал. Это первое ополчение русского феминизма, научившееся зарабатывать деньги среднего класса и обретшее право на любовный маневр. Став главным редактором полуглянцевого журнала, Агата увидела жизнь как кино, истину — в торжестве голливудского индивидуализма, простоте самостоятельных решений: буквализм, заказанный «адреналинной» американской культурой. Зажмурившись, Агата прыгала через пропасть, как поименно известные ей киногерои, но после страдала циститом. Когда мы разошлись, я выбросил целый мешок просроченных лекарств. Она писала неплохие рассказы, прозрачно-мутные, как взвесь ее жизни. Иногда мне казалось, что она сходит с ума. Это было, наверное, последнее литературное поколение (Женькино чтение — скорее исключение): в туалет Агата надолго шла с книгой (стихи обериутов в основном). Агата болезненно воспринимала свое место под моей «сенью», ей хотелось быть первой, и, по сути своей, она была моей любимой «обезьяной». Как-то она сказала:
— При тебе я потеряла себя. На самом деле я противная, капризная, злая.
Моя чопорная мама не любила Агату и старалась, чтобы в родительский дом я с нею не приходил. Дурно воспитанная, никакого «гламура»: не умеет пользоваться приборами, салат ест, прижимая ко рту ножом.
— Ничего, мама, — успокаивал я ее, — зато Женька ест, как парижанка. Хорошо сервирует стол, держит прямо спину.
Но, еще не познакомившись с Женькой, мама пришла от нее в полный ужас. «Только порочные девчонки ложатся в постель к мужчине, который старше их на… на… сколько тебе сейчас лет?» — вдруг задумалась мама. Она прочла в светской хронике «Коммерсанта», что у Женьки на вернисаже были рваные колготки и длинный свитер, подвязанный шарфом.
— У тебя, что, нет денег купить девчонке новые колготки?
— Рваные колготки были продуманным концептуальным актом, — слабо оправдывался я.
Агата принесла ко мне в дом страшные вещи: черный пластмассовый будильник на батарейках, лиловый дуршлаг, дико спортивные домашние тапочки. Дом умер. Все было позволено изначально и впредь; равнодушие к грязи философски высветлилось — домработница скривила лицо. Под куханными полками собралось полчище тараканов. Она нестарательно вытерла попу туалетной бумагой: при траханье раком мне в нос ударял ее запах свежего кала, который застенчиво выглядывал из ее раскрытого ануса.
Агата не зналась с вещами; чуждая феноменологическому срезу жизни, она одевалась по-чаплински: рукава, в которых тонут пальцы, блузка, разъехавшаяся на грудях. Украшения на ней смотрелись комично. Клоунада узких брючек. Чучело. Пугало. То ее энергия — таблетка шипучего аспирина, брошенная в воду, то — безвольно сидит на кухне, личико — желтая печеная антоновка. Или стоит в ванной, жалобно прижав полотенце к груди.
— Ты чего?
— Ничего.
Поколение надорвалось, еще не дожив до старости. Очередной перегной.
Магнит Агаты — противоречивость. Это сильный магнит. Агата принадлежит к внутренне противоречивому поколению, бомбившему ханжеские табу, но все вывернулось наизнанку: убей, воруй, прелюбодействуй, святотатствуй. Бандиты стали кумирами подсознания. Любое событие обрастало бесконечным количеством версий. Как в фильме «Расюмон». Все — версия. Сама жизнь стала версией. Агата металась, всегда была «между»: ностальгией по детству с удобствами во дворе и комфортом; щедростью и хозяйским прищуром; интересом к политическим дебатам и умилением группой «Ленинград»; материнством и раздражением от материнства; жаждой конца света и радостью оттого, что Россия сравнительно быстро преодолела финансовый кризис; тягой и отвращением к элите.
Когда-нибудь на месте памятника Дзержинского в центре Москвы будет поставлен памятник Карлосу Кастанеде, окруженный железными кактусами — полуфилософ-полумаг освободил русских мальчиков и девочек 80-90-х годов (от Агаты до Женьки — обе его поклонницы) от гнета материализма. Треснул рационалистический образ человека, созданный русским марксизмом. Новый формировался спонтанно, независимо от государственной идеологии. Поколение Агаты научилось себя «позиционировать» — коренное слово современной русской самоидентификации. Позиционирование сделало это поколение вехой местной жизни. До этого русский человек плохо знал, кто он и зачем. Мечта Агаты — состояться. Первичный импульс — открытие понятия успех, который впервые с начала XX века стал восприниматься с положительным знаком. «Смышленая мандавошка», как ее прозвали обиженные ею недоброжелатели, Агата готова быть бесчеловечной и пошла бы по трупам, если это понадобится для успеха.
У 30-летних модели продуктивности и контрпродуктивности столкнулись. Лобовое столкновение. Шок породил видимость. Агата вся в тумане, двоится, троится, мерещится; ее, возможно, вообще нет. Вся энергия Агаты уходила в бесчисленное количество доказательств. Например, что ей весело; Женьке же просто весело. Для Агаты, насколько я знаю, наркотики были скорее бахвальством: вы не пробовали, а я — да! У Женьки — иначе: наркотики — да, но чтобы не втянуться. Женька говорит о наркотиках, как «своя», уверенным наркосленгом. Зимой она их почти не употребляет, но в Лисьей бухте, нудистском крымском раю — это еще одна любимая «тема». Женька подробно рассказывает мне, как они варят «молоко»: смесь сгущенки и конопли, — и как оно действует, если выпить грамм пятьдесят:
— Надо оставаться на одном месте, никуда не идти, не думать о реальном, а только — о своих мечтах и желаниях.
В этом есть что-то от манифеста.
Агата была на редкость нефотогенична. Она не рвала свои карточки — только бледнела. Возможно, вообще ее поколение нефотогенично— слишком взрывное время, лица не обрели в нем покоя. Женька одержима своей фотогеничностью. Еще до того, как она вселилась ко мне, весь дом был полон ее фотографиями. Ища женственность в мужчинах и юношество у молодых женщин, Женька стремится увидеть мир как «праздник непохожести» — таково название ее первой выставки. В России меняется образ художника: из хищника реализма и постмодерна, мечтавшего раздраконить общество, человека, язык, он превращается в мягкого, как пластилин, визионера. Россия не стала менее жесткой, но климат ее культуры обещает потеплеть. Частным примером потепления, несущего с собой очередной new look, стали и фотографии Женьки. Никакого нажима, никакой войны между объектом и субъектом, никакой агрессивности. Полурепортаж, полупостановочная фотография, полулюбительство, полупрофессионализм. В ее портретных работах есть изначальное «всепрощение». Она дает людям шанс быть такими, какими они есть, не стремится переделать мир, она его не судит: «не хочется». Но всепрощение Женьки знает границы. Когда после выставки стареющая журналистка напала на нее в китайском ресторане: — «Не слишком ли много, ангел мой, вы о себе думаете?» — Женька спокойно ответила ей: — «Я — avenger без всяких моральных устоев. Имейте это в виду». Журналистка заткнулась. Но тут уже встрял встревоженный я: