Страшный суд
Шрифт:
— Куда летим? — прерывает мои раздумья голос молчавшего до сих пор советского дипломата, целиком загороженного огромным портфелем, который он бережет на своих коленях.
— В Ханой, — стараюсь ответить небрежно, чтобы не послышалось горделивости.
— Отчаянная женщина, — заключает дипломатический курьер и вновь исчезает за портфелем.
Оглядываю остальных спутников. Несколько крепкоскулых сибирских лиц, несколько чешских округлых щек, одно бледное, словно высосанное бессонницей, табаком и коньяками лицо — интернациональный образ корреспондента, специалиста
Дальше, по другую сторону прохода, несколько непроницаемых китайских масок и еще одна женщина, которую я назвала бы нетипичной русской.
Часто такие вот «нетипичные» являются лучшими представителями того или другого народа. Она, сидя рядом с мужем, как видно, военным специалистом, думает что-то такое, что вряд ли додумает до конца полета.
Наверно, жены декабристов, потянувшиеся на почтовых в Сибирь, имели такие же задумчивые лица. Хватило ли им их не столь кратковременного пути, чтобы додумать все до конца?
Ничего не хочу другого. Дайте мне простой деревянный стол. Дайте мне спокойно облокотиться на него. Посадите против меня любимого человека, чтобы я могла сказать ему все, что думаю, без необходимости скрывать и умалчивать.
— Добро пожаловать снова к нам, — приветствует меня тихий голос.
Передо мной стоят мои прошлогодние вьетнамцы, мои попутчики, мои сопровождающие, те, кто возил меня прошлый год по вьетнамской земле. После того как я улетела от них так далеко, они стали мне неизмеримо ближе.
Не верю глазам. Они пришли за многие километры, чтобы встретить меня. У них в руках охапка огненных гладиолусов. Уверена, что они несли этот букет на переменках как грудного ребенка.
Однажды я спросила Нгуена, одного из самых интересных и сложных из встречавшихся мне людей:
— Что вас делает такими организованными?
Он прострелил меня своим косоватым взглядом, словно камешки пересчитал на дне прозрачной реки.
— Очень просто — желанье. Трое под одной крышей могут быть самыми неорганизованными, если не захотят. Миллионы под небосводом, нафаршированным бомбами, могут жить организованно, как в одном доме.
При слабеньком звездном освещении стараюсь по лицам своих друзей прочитать, что они пережили за этот год. Боюсь спросить об их семьях, детях. Сознаюсь, я не раз представляла их всех погибшими. Для каждого из них в моем воображении был запасен свои вариант гибели. И вот после того, как они были для меня хотя бы на миг мертвы, я немею перед чудом их воскресения. Сейчас они мне дороже, чем подруги детства и юности.
Я еще не опомнилась, а они начинают уже успокаивать меня:
— Не беспокойтесь. Увидите. Все хорошо.
Знаю я это вьетнамское «хорошо». Но странно. Меня не поражает на этот раз тихий тон, которым произносятся эти слова. Надо вспомнить, что я почувствовала, когда услышала тихий голос вьетнамца в прошлом году, когда это было впервые.
Через нас прошло столько шума, что мы уж почти ничего не слышим.
В тот раз на аэровокзале Вьетнам преподнес мне для встречи целый букет поэтов. И одна поэтесса, тоненькая, гибкая — вот именно как стебелек, — в небесно-синем шелковом платье.
Не удивили меня ни хрупкость их тел, ни худощавость лиц, ни огонь в глазах, ни слишком уж невоенная грация женщин, ни даже то, что они ждут меня, оказывается, со вчерашнего дня: самолет задержался из-за воздушной тревоги, — но удивил меня их тихий говор.
Я иду с заложенными от моторного шума ушами. Во мне грохочут еще неистовые митинги и демонстрации Пекина. Крикливые голоса стюардесс с красненькими цитатниками в руках навязли у нас в ушах.
И я не думала, что именно во Вьетнаме, удивляющем мир своей борьбой, встречу то, чего мне больше всего не хватало: тихий говор, почти шептанье.
Не вслушиваюсь в смысл первых слов. Их потрясающее душу значение кроется в тоне, в интонации, в тихости. Тихий говор заставляет людей ближе подойти друг к другу, сближаться. Только в своем доме, защищенные стенами и согласием, люди могут говорить тихо и слышать друг друга.
А между тем голос Вьетнама слышен на всей планете. Это голос спокойной совести.
1968. Блага Димитрова и Ха.
Обстоятельства заставляют нас быть сильнее, чем мы есть на самом деле.
Поднимаю глаза от бумаги и вижу ее сияющее личико. Вглядываюсь в него, изучаю, стараюсь угадать, какая участь ее ожидает и какая сила ей будет нужна, чтобы участь свою встретить лицом к лицу.
Если будущее вытекает из прошлого и настоящего, то мы должны были бы его знать. Или будущее определяется чем-то третьим?
Начинается ее жизнь, которая вся — неизвестность. Что я могу и должна сделать, чтобы жизнь ее была лучше? Очевидно, самое главное — готовить ее к плохому. Каждое наше усилие вмешаться в личную судьбу другого вызывает такие отдаленные сотрясения, что не знаешь, что в конечном счете к добру, а что не к добру.
Ха научилась одним пальчиком на пианино играть «Цветок милый, цветок красный». Как понимающе кивает ее головка, когда я произношу следующую строку: «цветок с тонким стебельком».
Ее головка сама как цветок на тоненьком стебельке. Цветок пророс на одном континенте, а теперь оказался на другом.
Я сама до сих пор была ребенком. А теперь стала родителем. Кроме этих двух, бывает ли третье состояние? Да, бывает. Свобода. Можно отторгнуться, выключиться из цепи предки — потомки и быть свободной. Но свобода — это трудно и даже тягостно. Зависишь лишь от себя. Отвечаешь лишь за себя. Но, оказывается, это самая большая зависимость и самая большая ответственность. Ты свой создатель и свое произведение. Два состояния сливаются воедино. И это почти невыносимо. Чтобы избавиться от двойной нагрузки, мы хватаемся за детскую ручонку, и тогда все в порядке. Мы снова в банальной земной цепи.