Страшный суд
Шрифт:
Я тоже жду своего утра. У меня оно ближе. Если ничего не случится, то оно может наступить через месяц далеко отсюда, на аэродроме. Может быть, в то время мы будем уже вдвоем. Одна маленькая ручка будет утопать в моей руке. Но могу ли я представить теперь, что это утро будет самым трудным в моей жизни.
А эти люди, бегущие в темноте, представляют ли они, что их утро тоже будет нелегким? Те, кто чудом останется жив, распрямятся, чтобы свободно вздохнуть, оглянутся и увидят — самых дорогих и близких рядом нет. При солнце виднее будут потери, одиночество, постарение. Что-то
Хорошо, что мы не знаем, что предстоит в пути. С меньшим нетерпением рвались бы вперед. Я пошла по этой дороге, не зная и не спрашивая куда. А возвратиться уже нельзя.
Зеленый ветерок с рисовых полей. Праматерь всего зеленого на земле — ленивая густая река. Нужно быстро перескочить на паром. Мои спутники выпрыгнули из машины и бегут вперед, чтобы показать пропуска. Наша машина медленно раздвигает толпу людей, тоже жаждущих попасть на паром, объезжает грузовики. Все они терпеливо ждут и терпеливо, безропотно пропускают меня. Женщины со спящими детьми. Мужчины с оружием. Их где-то ждут. Что-то зависит от их своевременного прибытия. Может быть, даже жизни.
Что-то завтра вечером ждет меня? Одна встреча, которая перевернет мою жизнь.
Паром не достает до самого берега. Метров пять нужно проехать водой. Вьетнамцы толпой заходят в мутную воду.
Воскресли все ужасы, которыми напичкали меня люди, уже побывавшие во Вьетнаме.
— Больше всего берегись воды. Не окунай даже пальца. Все воды заразны. Кишат бактериями, смертельными амебами и пиявками. Зайдешь по щиколотку и — крышка!
Толпы самоубийц заходят в воду по колена и выше. Жду, что сейчас их ноги начнут подкашиваться и я увижу воочию первые признаки неизлечимой болезни.
Комары пронзительно свистят около моих ушей. Наши болгарские комары по сравнению с этими альтруисты, филантропы, человеколюбцы.
Машина подбирается к самой воде. Обгоняем, раздвигаем людей, уступающих нам дорогу. Едем мимо глаз, наполненных ночной тишиной. Стараюсь спрятаться в глубине машины. Мне стыдно, что я опережаю их, ворую их встречи или, напротив, прощальные слова, может быть, и само утро.
Но как еще мало я знаю этот народ, По сравнению с его терпеньем, камень — воск.
Мотор всхлипывает, и мы через мелкую воду устремляемся к парому. Мелкое место оказалось довольно глубоким. Вода вливается внутрь машины. Коленки поднимаю ко лбу. Вдруг машина останавливается и начинает тихо тонуть. Единственный крик в целом Вьетнаме — мой. Но я не узнаю своего голоса. Дверка не хочет открываться.
Итак — до сих пор все мои искания, метания, философские споры вели меня к этой мутной ленивой отмели. Что ж, пусть глотает меня, только скорее.
Не было ни возбужденных голосов, ни команд, а машина вдруг поднялась в воздух. Высовываюсь и вижу тех самых людей, которых мы обгоняли. По пояс в воде они поднимают машину с неведомой иностранкой.
На машине нет ни одного места, где могла бы ухватиться рука. Все руки, которые смогли, уже ухватились. Человек к человеку, голова к голове, пальцы к пальцам. Вижу мальчика, вытянувшего шею. Жилы напряглись, вот-вот лопнут.
Открывают дверцу и вытаскивают меня. Оказываюсь в реке. Я жалка и смешна, но нет ни одной улыбки. Волны реки и волны рук выталкивают меня к скользкому краю парома. У амеб достаточно времени, чтобы вселиться в меня. Но я поглощена другим.
— Как его зовут? — показываю я на мальчика с напряженной шеей.
— Кон.
Я дивлюсь осведомленности переводчика, который раньше, конечно, не видел мальчика, да и теперь не повернул к нему головы.
Смуглые руки переплелись, как тростник, из которого сплетена корзина. Они волокут наш «джип» на паром. Мальчик Кон, затонувший теперь до подбородка, помогает до самого конца.
Паром трогается. Вокруг машины толпа вьетнамцев. Мне кажется, что это все те же лица. Как они здесь оказались? Они ведь остались в реке. А потом, я видела, возвратились к берегу с измазанными в тине ногами, чтобы ждать своей очереди целую ночь.
Мне хочется еще раз увидеть мальчика.
— Кон! — кричу я.
Десяток пар глазенок-маслин. Где же тот, мой? Легче отыскать зернышко в мешке с рисом. Оказывается, «кон» — это просто «ребенок».
Одно слово в мгновение ока может унести нас дальше, чем космическая ракета.
Произношу слово «кон» и с Балканского полуострова перемещаюсь в парную тропическую ночь, которую мне привелось пережить.
«Кон, Ко-о-он…» — поет женщина колыбельную песню в провинции Нам-ха. Раскачивается колыбелька, раскачивается и песня. Кон, кон. Тысяча лет назад, тысяча лет вперед. Причудливая тень тропического дерева, как иероглиф, который я не могу прочесть в такой дали в своей постели.
Сна нет. Ночь полна горячего сладковатого брожения. Наверно, в такие ночи зарождалась на земле жизнь. Пью эту ночь глоток за глотком, и напиток оказывается дурманящим и пьянящим.
В дереве я начинаю определять конвульсивные объятья с ветром. Серебряно позванивают сверчки. Влажно вздрагивают сочные листья. У каждого часа ночи есть свой оттенок темноты, звуков и аромата. Слежу за ними.
В этой стране в такие ночи влюбленные могли бы быть счастливее, чем где бы то ни было. Но влюбленные разлучены, а тем, кто вместе, не до любви. Ночь мучается, изнемогает от томления. Дети, не зачатые в эту ночь, остаются ароматами, вздрагиваниями листьев, вздохами темноты. Темнота, аромат и шорохи ночи слиты воедино, как разные части гранатового плода.
Вдруг женщина поет колыбельную песню. Тысячелетия материнства аккумулированы и откристаллизованы в ней.
«Кон, кон», — туда и сюда, тысячу лет назад, тысячу лет вперед.
Девочке Ха мать пела эту же самую песню и в такую же самую ночь. В ребенка, в новый хрупкий сосуд влито тысячелетнее вино. Ребенок приобщен к тысячелетнему потоку времени. Вправе ли я его от этого отрывать?
Прикасаясь к детской ручонке, я прикасаюсь к цепи времен и сама становлюсь бесконечной.