Страшный суд
Шрифт:
Но Тьен не унывает. Он не изверг ни одного шоферского проклятья, он улыбается. Оба моих «телохранителя» приседают на корточки и помогают ему.
Чтобы не чувствовать себя посторонней дармоедкой — ощущение, которое не дает мне покоя в этой стране, — беру фонарик, чтобы светить. Рука устает быстрее, чем я надеялась. Кружочек света сдвигается с того винта, который завинчивает шофер. Напрягаю все внимание, чтобы светить точно на пальцы Тьена. У меня такое самодовольство, точно я выполняю работу, от которой зависит исход войны. Вспоминаю велосипедиста в пещере. Чувствую себя сопричастной к спасению этой
Машина готова. Тьен моет руки в горном ручье. Успешный ремонт сделал его еще оживленнее. Вот люди, которые умеют бедствие обращать в праздник. Не делаем ли мы иногда наоборот?
Есть какой-то поэтический корень в стремлении молодых и стариков защищать свою землю от неба. Все пословицы призваны на помощь, все легенды подняты и поставлены в строй, все песни мобилизованы и призваны.
Страшно за тех, кто сеет страх. Исчерпав легенды, Ке начинает рассказывать новости. Он их рассказывает с той же интонацией, как и легенды, словно они произошли не сегодня, в пяти километрах отсюда, а тысячи лет назад.
— Была большая бомбежка моста Май-фа через горную реку. Сбит один самолет.
Зная о том, как густо движение на вьетнамских дорогах, боюсь спросить о количестве жертв. Да и нет смысла. Вьетнамцы не любят говорить о своих жертвах. Само это слово им как бы чуждо. Они молчат о своих потерях и в коммюнике. Им стыдно будить в людях жалость. Но когда узнаешь, испытываешь вовсе не жалость, но чувство, похожее на преклонение.
«Джип» снова прыгает на ухабах. Шофер по одному ему известным тропам объезжает разрушенные мосты и опасные переправы. Спрашиваю его по-вьетнамски, не устал ли он (единственное слово, уцелевшее у меня с прошлого года). Жестом он отвечает, что нет. У меня сдвигаются все представления о пределах человеческой выносливости. Тьен улыбается в ответ на мои мысли о нем.
Машины теперь летают очень высоко, а сам человек? Каких высот достигает он? Или как низко он пал?
Вьетнамец, поднявшийся над сгоревшим домом. Вьетнамец, поднявшийся над сгоревшими женой и детьми. Вьетнамец, поднявшийся над своей сгоревшей землей. Вьетнамец, поднявшийся над сгоревшим самим собой.
Вьетнамец. Что бы могли мы знать о высоте современного человека, если б не он, худенький, маленький вьетнамец — трагическая гордость нашего времени.
Как далеко и как долго приходится идти ради встречи.
Моя чужая девочка. Конечно, мы встретились, и ты уже привыкла ко мне. Но настоящая встреча со мной тебе еще предстоит. Для нее ты когда-нибудь вернешься назад, будешь бродить в далеких воспоминаниях.
Представляю тебя семнадцатилетней. В твоей головке родился вопрос, который рано или поздно не может не родиться: «Правильно ли течет моя жизнь? Не сбита ли с толку? Не лучше ли она была бы, если бы я жила на своей родине?»
А я ничем не могу тебе помочь. Я не знаю. Да и не может быть одного односложного ответа: «да» или «нет». Да и сама истина не стоит на месте. Если будешь искать ее в определенной
Может быть, иные хотели бы превратить ее в нетекучий, стоячий пруд, но она утекает у них меж пальцев.
Жизнь твоя сбилась с узенькой ровной колеи. Но и весь мир сбит с нее. Прямолинейная жизнь в этом сложном и успокоенном мире выглядела бы противоестественной уродкой.
Я спасла тебя от бомб, но от современного мира спасти не в силах. Да ты и не сказала бы мне спасибо.
Единственное, о чем ты можешь меня спросить, глядя с сомнениями и укором сквозь косоватые щелочки глаз: «По какому праву ты навязала мне свою помощь?»
Если хочешь знать, давай поедем вместе со мной по тем дорогам, которые привели меня к тебе.
Не я ищу дорогу, а дорога ищет меня.
Ночные дороги Вьетнама дышат трудно и часто. Топанье бегущих ног словно сердцебиение земли. Куда они все бегут? Хочу взглянуть на их лица, чтобы догадаться о цели, а вижу спины. Спины говорят больше лиц, ведь они не могут прятаться за улыбкой, не могут напустить на себя благодушного выражения. Усталость, муку и твердость вижу в каждой спине.
Эти женщины откованы из железа. Бамбуковое коромысло на каждом плече. Трусят. Ритм трусцы наследован у тысячелетий. Коромысла покачиваются то к одной тяжести, то к другой. Движением плеча женщины уравновешивают и успокаивают их.
Выхожу из машины и попадаю в поток трусящих. Разговариваем без слов. Я гляжу на них, а они на меня.
Я понимаю их или воображаю, что понимаю. Впрочем, вот этого не понять нельзя. Худенькая женщина, не переставая трусить (и не забывая уравновешивать коромысло), кормит грудью ребенка. Последние капли сил и жизни она переливает в него. Она передает ему эстафету бега.
В своей отчизне они вынуждены продвигаться только во мраке. Родное небо преследует их. Оно гудит и бросает бомбы. Они бегут от родного неба.
По сторонам дороги шелестенье и шорох. Мне кажется, что ночь наполнена шепотом змей. Разве можно спрыгнуть в придорожный окоп, где, наверно, змеи лежат клубком. Однако прыгаем и даже прижимаемся к стенкам и ко дну. Тишина после взрыва как целебная мазь на обожженное место.
Люди снова трусят. Сломанные велосипеды за спиной. Навьюченные велосипеды толкают впереди себя. Целые сложные композиции из соединенных друг с другом навьюченных велосипедов. Во вьюках только оружие и рис. Рис и оружие. Все для юга. Тем, кто трусит на юг, безмолвно уступают дорогу. Мешок с рисом порвался. Десятки рук собирают все до зерна. Горстками возвращают и ссыпают рис снова в мешок. А сами голодные.
Трусят и трусят. Одни — на юг, другие — к родным пепелищам. А куда иду я? Что я ищу среди этих сирот и вдов?
На каждое давление сверху (с неба) эти люди отвечают тихим, но упорным ответом травы. Они выпрямляются сами. Их не надо поднимать и разглаживать.
Трусят и трусят. Они незнакомы друг другу, но все их плечи подставлены под один общий груз. Чем ближе соседнее плечо, тем лучше, и чем темнее, тем лучше. Даже самая черная ночь приводит к утру.
Но если утро начинается с реактивного гула и с разрыва бомб, то значит все еще длится ночь. И рассвет далек. Эти люди бегут к рассвету.