Страсть
Шрифт:
Он уговорил меня, пообещав впоследствии распить со мной бутылку коньяка, и мы побрели по обледеневшим улицам в моряцкую церквушку, которую Патрик предпочитал армейским часовням.
Она медленно наполнялась горожанами и горожанками, укутанными тепло, но празднично. Из лагеря мы пришли одни. Возможно, единственные - трезвыми в эту окаянную погоду. Церковь была скромной, если не считать цветных витражей и статуи Царицы Небесной, облаченной в багряные одежды. Против желания я слегка поклонился ей, и Патрик ухмыльнулся.
Мы пели во весь голос; тепло и близость других людей тронули сердце безбожника,
Царица Небесная смотрела на нас сверху.
Отложив затрепанные молитвенники, которые лишь немногие могли прочесть, мы с чистыми сердцами подошли к причастию; Патрик, подвернув усы, встал в конец очереди и сумел получить еще одну облатку.
– Двойное благословение, - шепнул мне он.
Я вообще не собирался причащаться, но тяга к сильным рукам и уверенности, тихая святость этого места вынудили меня встать и выйти в проход; незнакомые люди смотрели на меня так, словно я был их сыном. Я преклонил колени: от благовоний в голове плыло, священник читал медленно и монотонно, и мое гулко бившееся сердце успокоилось; я снова и снова думал о Боге, о матери, которая сейчас тоже стоит на коленях далеко отсюда и протягивает руки за своей долей Царства Небесного. Сейчас в домах моей деревни пусто и тихо, зато амбар полон. Полон честных людей, у которых нет церкви, кроме той, что создана ими самими. Из их же плоти и крови.
А ко всему привыкшая скотина дремлет.
Я положил облатку на язык, и язык обожгло. Вкусом вино напоминало мертвецов - две тысячи утопленников. Стоя перед священником, я видел лица обвинявших меня покойников. Видел палатки, промокшие от рассветного тумана. Видел посиневшие груди женщин. Я стиснул чашу, хотя чувствовал, что кюре пытается забрать ее.
Я стиснул чашу.
Когда священник бережно разогнул мои пальцы, я увидел, что на моих ладонях отпечаталось серебро. Может, это мои стигматы? Буду ли я кровоточить за каждую смерть - как мертвую, так и живую? Если бы такое случалось с солдатами, на свете не осталось бы ни одного солдата. Мы бы ушли в холмы к гоблинам. Обручились с русалками. Никогда бы не покинули свои дома.
Я оставил Патрика получать второе причастие и вышел в морозную ночь. Полночь еще не наступила. Колокола не звонили; еще не взлетели в небо ракеты, возвещая приход нового года и славя Бога и Императора.
Год кончился, сказал я себе. Неслышно ускользнул и больше не вернется. Домино прав, есть только "сейчас". Забудь. Забудь. Ты не можешь вернуть прошлое. Не можешь вернуть мертвых.
Говорят, что каждая снежинка неповторима. Если это так, то как жить дальше миру? Как нам встать с колен? Как прийти в себя после этого чуда?
Забывая. Мы не можем помнить все.
Есть только настоящее. Помнить нечего.
Сквозь иней на каменных плитах просвечивал квадрат, нарисованный красным портновским мелком. Какой-то ребенок играл в "крестики-нолики". Ты играешь, выигрываешь, играешь, проигрываешь. Играешь. Желание играть неистребимо. Из года в год
Из церкви донесся рев последнего гимна.
Он не имел ничего общего с вялыми гимнами, которые прихожане распевают монотонным воскресным утром, с тоской думая о лишнем часе сна или своих любимых. Не имел ничего общего с пресными воззваниями к требовательному Богу. Дух любви и веры вздымался до купола, распахивал настежь двери, согревал холодный пол, заставлял камни вопиять. Церковь дрожала.
Моя душа воистину славила Господа.
Что доставляло им такую радость?
Что заставляло голодных, замерзших людей верить, что новый год будет лучше предыдущего? Сознание того, что Он на троне? Он, их маленький Бог в простом мундире?
Какая разница? Зачем я сомневаюсь в том, что вижу собственными глазами?
По улице идет женщина с непокрытой головой, каблуки ее ботинок высекают изо льда оранжевые искры. Она смеется. Прижимает к груди младенца. И идет прямо ко мне.
– С Новым годом, солдат!
Младенец не спит, таращит ясные голубые глазенки, выпрастывает из-под одежды любопытные пальчики, тянет их к пуговицам, к своему носу, ко мне. Я обнимаю обоих, и на стене покачивается странная тень. Гимн допели, и тишина застает меня врасплох.
Младенец срыгивает.
Затем через Ла-Манш летят ракеты, и из лагеря, до которого отсюда две мили, доносится радостный рев. Женщина отстраняется, целует меня, и ее рассыпающие искры каблуки исчезают в темноте. Царица Небесная, не оставь ее.
А вот и они, несущие в сердцах Бога следующего года. Идут рука об руку, переваливаются; кто-то бежит, кто-то размашисто шагает, как гость, опаздывающий на свадьбу. В дверях церкви появляется кюре, останавливается на пороге, залитый светом; служки в багряных ризах прикрывают свечи от ветра. Я стою на другой стороне улицы и в дверном проеме вижу проход и алтарь. Церковь пуста; лишь Патрик стоит спиной ко мне у самого престола. Когда выходит и он, неистово звонят колокола и по меньшей мере десяток незнакомых женщин обнимают и благословляют меня. Мужчины еще стоят у церкви, кучками по пять-шесть человек, а женщины берутся за руки, перекрывая огромным хороводом всю улицу. Они начинают танцевать, кружиться и кружатся все быстрее, пока у меня не темнеет в глазах. Я не знаю этой песни, но поют они громко.
Овладевая моей душой.
Где бы ни скрывалась любовь, я хочу ее найти. Я последую за ней и найду. Точно, как пресноводный лосось находит дорогу к морю.
– Выпей-ка, - сказал Патрик, протянув мне бутылку.
– В другой раз не будет.
– Где ты ее взял?
– Я понюхал пробку - круглую, спелую, чувственную.
– За алтарем. Лучшую капельку они приберегают для себя.
В лагерь мы возвращались пешком, встретили компанию солдат - они несли своего товарища, который в честь Нового года бросился в море. Малый не утонул, но замерз так, что не мог говорить. Они тащили его в бордель, чтобы отогреть.