Страсть
Шрифт:
– Будешь ощипывать и сворачивать им шеи.
Я улизнул на пристань и, утомленный долгой дорогой, задремал на уже теплых в начале апреля камнях, мечтая о барабанах и красной солдатской форме. Меня разбудил сапог - твердый, блестящий, он знакомо вонял седлом. Я поднял голову и увидел, что сапог стоит у меня на животе - примерно так же на моей ладони лежал каштан. Не глядя на меня, офицер сказал:
– Теперь ты солдат. Еще успеешь поспать под открытым небом. Встать.
Он убрал ногу. Когда я с трудом поднялся, офицер больно пнул меня в зад и, по-прежнему глядя прямо перед собой, промолвил:
–
Вскоре я узнал о его наклонностях, но этот человек никогда не докучал мне. Думаю, его отпугивала куриная вонь.
Я с самого начала тосковал по дому. Мне не хватало матери. Не хватало холма, над которым встает солнце, освещая долину косыми лучами. Не хватало тех обыденных вещей, которые я прежде терпеть не мог. Не хватало расцветавших по весне одуванчиков и реки, лениво струившейся в берегах после нескольких месяцев дождя. Когда пришли набирать рекрутов, вся наша храбрая братия смеялась и говорила: настала пора увидеть мир, осточертели эти красные амбары и бесконечные отёлы. Мы подписались не сходя с места, а тот, кто не умел писать, весело приложил к бумаге намазанный краской палец.
Каждый год в конце зимы наша деревня устраивает костер. Мы сооружали его несколько недель. Высокий, как собор со святотатственным шпилем из сломанных капканов и вшивых соломенных тюфяков. Ожидалось море вина, танцы, объятия в темноте, а поскольку мы покидали деревню, нам позволили его зажечь. Едва село солнце, мы сунули в середину костра пять своих факелов. Когда я услышал треск занявшихся дров, а потом увидел пробившееся наружу пламя, у меня пересохло во рту. Захотелось стать святым, которого охраняет ангел, прыгнуть в огонь и увидеть, как сгорают мои грехи. Я хожу к исповеди, но там нет настоящего пыла. Дело нужно делать от души или не делать вовсе.
Мы - скучные люди, что в дни пира, что в дни тяжелой работы. Ничто нас не трогает, но мы очень хотим, чтобы нас тронуло что-то. Лежим по ночам без сна и мечтаем: вот расступится тьма и подарит нам видение. Дети пугают нас своей непосредственностью, однако мы делаем все, чтобы они выросли такими же, как мы. Пресными. Но в такие ночи у нас пылают лица и руки, и мы способны поверить в то, что завтра увидим ангелов в печных горшках, а посреди хорошо знакомых деревьев внезапно откроется неведомая нам тропа.
Когда мы устраивали костер в прошлый раз, сосед пытался разломать на доски свой дом. Орал, что это вонючая куча навоза, сушеного мяса и вшей. Жена хватала его за руки. Женщина сильная, привыкла сбивать масло и батрачить, но остановить его не могла. Сосед лупил по старым доскам кулаком, пока тот не превратился в голову освежеванного ягненка. А потом мужик всю ночь провалялся у костра, и к утру ветерок занес его остывающим пеплом. После сосед никогда об этом не говорил. И мы никогда об этом не говорили. На костры он больше не ходит.
Все-таки интересно, почему никто не попытался его остановить. Наверное, мы хотели, чтобы он сделал это - за всех нас. Сжег наши прежние жизни и дал возможность начать заново. Жить легко, просто и с открытым сердцем. Конечно, из этого ничего не вышло - так же, как не могло выйти у Бонапарта, который превратил в костер половину Европы.
А что еще нам оставалось?
Наступило утро, и мы ушли, неся узелки с хлебом и созревшим сыром.
– Анри, ты будешь убивать людей?
Я присел рядом с ней на корточки.
– Нет, Луиза. Я буду убивать не людей, а врагов.
– А что такое враг?
– Тот, кто не на твоей стороне.
Мы совершали марш в Булонь, чтобы влиться в Великую Армию. Булонь, ничтожный, сонный порт с дюжиной борделей, внезапно стал форпостом Империи. Всего в двадцати милях в ясный день отсюда видна кичливая Англия. Про англичан мы знали все: они едят своих детей, не чтут Святую Деву и кончают с собой не моргнув глазом. Самоубийств у англичан - больше всех в Европе. Кюре мне так и сказал. Англичане с их говядиной Джона Буля* и пенистым пивом. Они уже сейчас стоят по пояс в воде у берегов Кента, мечтая утопить лучшую армию мира. ______________ * Джон Буль - типичный англичанин, ставшее нарицательным имя простоватого фермера из памфлета Джона Арбетнота (1667-1735).
– Прим. ред.
Мы должны вторгнуться в Англию.
Если понадобится, вся Франция встанет под ружье. Бонапарт схватит их страну, как губку, и выдавит все до капли.
Мы влюблены в него.
Хотя мои мечты бить в барабан и идти во главе гордой колонны не сбылись, голову в Булони я еще держу высоко - я знаю, что увижу самого Бонапарта. Он регулярно приезжает с грохотом из Тюильри и осматривает моря так же, как обычный человек проверяет свою бочку под водостоком. Карлик Домино говорит, что с ним рядом в ушах ревет ураган. Так считает мадам де Сталь, а она достаточно знаменита, чтобы всегда быть правой. Во Франции, правда, она больше не живет. Бонапарт выслал ее, чтобы не жаловалась на его цензуру спектаклей и подавление газет. Как-то то я купил ее книгу у бродячего торговца, к которому та попала от разорившегося аристократа. Понял я немного, зато позаимствовал оттуда слово "мыслитель" - так мне бы хотелось называть себя.
Домино смеется надо мной.
По ночам мне снятся одуванчики.
Повар снял курицу с крюка над головой и зачерпнул пригоршню фарша из медной миски.
Он улыбался.
– Парни, сегодня вечером идем в город. Клянусь, эта ночь запомнится вам надолго.
– Он сунул фарш в птицу и провернул внутри руку, чтобы обмазать внутри тушку равномерно.
– Надеюсь, женщины у всех были?
Большинство покраснело, а некоторые хихикнули.
– У кого не было, тот узнает: на свете нет ничего слаще. А у кого были... что ж, сам Бонапарт не устает от одного вкуса.
И он показал нам курицу.
Я надеялся остаться в палатке с карманной Библией, которую мне на прощанье дала мать. Бога мать любила, говорила, что благодарит небеса за свою семью, а на самом деле ей не нужно ничего, кроме Господа и Пресвятой Девы. Я видел, как она спозаранку стояла на коленях - перед дойкой, перед овсянкой - и громко распевала хвалы Господу, которого никогда не видела. В нашей деревне все более или менее набожны, мы почитаем кюре, который пешком проходит семь миль, чтобы принести нам облатки, но подлинного пыла нет в наших сердцах.