Страсть
Шрифт:
Издалека от Коровьего лога заулюлюкала, загремела: догнала все, что было на приваде, в горы.
Услышал Ника — улыбнулся: «Вышла моя помощница, заиграла…»
В комок сжался. Курки у двустволки поднял. Вон что-то мелькнуло по хребту. «Один, два — волки!..»
Как осторожен бродяга зверь! Махнет-махнет, остановится, пощупает ноздрями морозный воздух, назад оглянется — гремит… И опять скоком в спасательные горы.
Заметила волков и Ефросинья Федотовна, веселее загремела в заслонку. Истошно заголосила: «Береги, Никунечка! Не прозевай, миленький!..»
Ближе,
Рассказчик стал ковырять золу в потухшей трубке.
Охотники ждали повествования про Никин дуплет по волкам, но Туголуков поднял седеющую голову, обвел всех внимательным взглядом и неожиданно закончил не тем, чего ожидали слушатели:
— Значит, долго засидятся сегодня ночью Ника и Ефросинья Федотовна, значит, и на скрипке будет играть мой сосед и петь будет моя кума.
Горы на полсотни километров в окружности Ника знает, как свою табашницу. И знает он лис и волков чуть ли не наперечет. Где и какая лиса мышкует, где отдыхает днем, все их перелазы и переходы.
Сколько буранных, морозных ночей прокоротал он в убогой своей справе, увлеченный преследованием подраненного зверя на Мягкой постели, в Теплом логу — так он зовет утесистые хребты и темные, крутоберегие лога, где и в летний-то день жутковато!..
Встал Ника на свежий след и не сойдет с него до тех пор, покуда не возьмет «в вид» зверя. А уж подобраться к нему Ника сумеет так, что диву дашься. Секрет и здесь свой у Козляткина. И не дай бог кому-нибудь из вас повторить его.
Издалека зайдет он с подветренной стороны к свернувшейся в таволгане лисе или к волку, прикорнувшему под надувом. Зверя Ника видит, несмотря на слезящиеся глаза, лучше, чем другой из нас в бинокль. Сбросит валенцы, лишь в одних шерстяных чулочках, по смерзшемуся снегу так подберется, что иной раз, высунувшись из-за надува или хребта, почитай, рядом окажется. Ну, тут, конечно, Ника сумеет сыграть из своей «наложницы», если не даст она осечки. Недаром в прошлую зиму, больше всего скрадом в горах, да еще при помощи Ефросиньи Федотовны, нагоном взял он двадцать шесть лис и семь волков.
Да сталась с Никой нынче весной такая история, что не дай, не приведи, как говорится, никому из нас очутиться в его шкуре…
— Но, братцы! — взглянув на стенные ходики, вскричал Гордей Гордеич.
Мы тоже подняли головы: часы показывали два. Через полтора часа — в скрадки.
— Товарищи! Спать! Не хочу я, чтоб вы на зоре, клюя носами и пуделяя по селезням, поносили бы злодея Гордея…
— Не желаем спать! Досказывай про Нику! — закричали слушатели.
— Давайте, право, — дергая себя за пышный ус, стал просить нотариус.
— Еще главку от Матфея, бога для, Гордей Гордеич… — пробасил из угла огненно-рыжий дьякон-расстрига Иеремия Завулонский.
— А сколько потребуется времени на полный комплект истории? — спросил дядя Саша.
— Не меньше получаса! — ответил Гордей Гордеич. По всему видно было, что рассказчик не прочь досказать историю про Нику.
— Рассказывайте! А что пуделять будем — это уже не ваша забота. Я и без того завсегда на первых выходах мажу, милости нет… —
— Действительно, рассказывайте-ка, Гордей Гордеич. В могиле, как говорят бывалые, отоспимся, а пока живы, да еще на охоте, какой уж тут сон!.. — присоединил голос бывший инспектор городского училища, тучный старик Борзятников.
— Ну, воля ваша, а только завтра, чур, не обзаживать, не портить птицы, — сдался рассказчик.
— Все мы, охотники, как известно, с рождества ждем весны. Но, уверен, всех нетерпеливей ждет ее Ника.
Еще до весны, как говорится, семь верст, а он уже поджидает прилета первых пар уток. Выйдет ночью из прокисшей за зиму избушки и слушает, ждет желанного свиста крыльев.
Славно мартовской, ночью на дворе! Невидимая весна чувствуется во всем: и в хрусте подтаявшего за день снега у крыльца, и в почерневшей дороге, и в обмягшем воздухе.
Никто раньше Ники не укараулит прилета передовой стайки кряковых.
Дружная, как вам известно, задалась нынче весна: не уходил бы с двора. Но особенно тихий, солнечный день выдался третьего апреля: парило так, что проталины закурились. Разморило Нику: лежал он на завалинке кверху брюхом и глаза на небо пялил. А небо высокое, в белых барашках.
— Ну, Фросинька, денек-другой и будем свежинку кушать…
Плохо спал Ника. Вышел на двор, и залюбовался: такая мягкая, теплая нежилась, дремала ночь.
Стоит Ника босой, прислушивается, точно гусак, с ноги на ногу переступает. Тихо: с солнцепечного склона, пробивая путь под снегом, журчит ручей.
И вдруг… ясно услышал в небе жирное шавканье селезня и вскрик утки.
Вбежал в избу Ника и закричал: «Фросенька! Утки прилетели!»
Потом схватил скрипку и стал играть…
Утром, к Никиной радости, пошел теплый, спорый дождь-снегоед. С гор хлынула вода. После обеда Ника не выдержал:
— Ударюсь-ка я, Фросенька, на Шиловские луга. Вся утка с прилету на полыньях. Пока там разини-охотники гадают: пришла — не пришла, а я-то наверняка знаю: есть! Я, Фросенька…
Но Фросенька уже собирала мешок мужа.
Любил Ника первые выходы. И тянется он на охоту не проезжей дорогой, где могут встретиться обыватели, а в обход по загорью: «Ты тут, можно сказать, литургею справляешь и эдакое в сердце своем несешь на первых-то выходах, а он к тебе с улыбочками ехидными, с подъелдыкиваньем, — одним словом, с грязными сапогами в душу норовит забраться… Знаем мы их!..»
Дождь перестал. На солнцепеках обопрела — выглянула земля.
Проваливаясь в снегу, пересек Ника Шиловские луга и выпер к Большому затону: там, на незамерзающих родниковых полыньях, он не один год бивал селезней с прилета. Все такие полые места вокруг города у него на учете.
На мысу, в таловом кусту, Никин скрадок. Он только подновил его.
Подмял осоку, хохлясь, как гусыня на яйцах. Налетевшая пара кряковых, заметив охотника, взмыла столбом. Ружье в руках, но курки не подняты. Выстрелить, пока утки были над сушей, не удалось, отпустить дальше — будут вне выстрела. Ника, как он говорит, «лопнул», и селезень шлепнулся в полынью.