Страсть
Шрифт:
Из-за ветра я не слышал голосов птиц, но мне казалось, что они все время покачивают гнутыми своими носами, о чем-то переговариваются на своем кроншнепином языке.
«Наверно, собираются заночевать в этих кочках», — подумал я и вздрогнул, услышав шепот Тупицына: «Летит!»
Я повернулся и не далее десяти метров от себя увидел разом застелившего от меня весь мир голубого, краснолапого селезня, летевшего на призывный крик Силычевой Солохи.
Выстрелы наши почти слились. Но я отчетливо сознавал, что выстрелил уже в убитого Тупицыным падающего крякаша.
Кроншнепы сорвались — улетели куда-то в седую заметь.
Мы отстояли зорю, но селезней уже больше не было. Зуев просидел без выстрела.
— Да разве с лихой такой соседкой позарится какой-нибудь дурак на печальное мое чучело! — огорченно сказал Дмитрий Павлович, усаживая в корзинку свою «молчальницу».
Силыч сиял: он был счастлив, как ребенок. От полноты чувств не мог сидеть в скрадке и пошел по гриве с добычей и отличившейся Солохой нам навстречу. Четыре краснолапых кряковых селезня величественным жестом он бросил в нос лодки и рядом с ними осторожно поставил корзинку с уткой.
— До чего же, до чего же хорошо, братишечки, ухватить зорьку и спрятать ее на самое дно души! — с юношеским пылом сказал Силыч. — За два часа помолодел лет на тридцать. Ну что, что еще, кроме охоты, может так врачевать и тело и душу?! С охотой, мне кажется, и не состаришься никогда, — снова улыбнулся он во все лицо и сед в лодку.
…За столом с шумящим самоваром Силыч торжественно налил по стопке водки.
— На крови, сказывают, и матросы пивали… — На лице его был праздник.
Мы поздравили «короля зари» и выпили. Силыч выпил, густо крякнул и сказал:
— Хорошо, только посудина мала. Повторим, браты запорожцы?..
Повторили.
На улице, недалеко от дома, молодежь запела песни. Силыч приблизил раскрасневшееся лицо к стеклу окна, долго вглядывался в темноту ночи и, озорно подмигнув мне, пошутил:
— Погода будет — девки заревели.
— Весной они у нас перед всякой погодой ревут, — отозвалась хозяйка.
Силыч предложил пойти послушать песни. Мы оделись и вышли.
Ветер, холод, но девушки, притулившись в затишке, пели. Мы долго слушали молодые их голоса.
В хоре особенно выделялся чудесный грудной голос одной из невидимых нами певуний. Казалось, она поет одна, так непохож был ее низкий, бархатный голос на крикливые резкие голоса ее подруг.
Мы слушали только ее. Силыч и Зуев вслух стали представлять себе девушку.
Зуеву она рисовалась гибкой, как лозинка, кареглазой и прямоносой, с копной каштановых волос, повязанных кашемировым цветным платком.
Силыч озорно подтолкнул меня локтем и решительно запротестовал:
— Готов спорить на четвертуху водки — голубоглаза, курноса, здоровая, толстокосая северянка. И пахнет от нее и только что сломленным белым грибком, и горячим ржаным хлебом. Ах, где мои семнадцать лет?! — смеясь, закончил расшутившийся Силыч.
Девушки прекратили пение и затеяли пляску. Мы вернулись в дом.
…Утром, несмотря на дурную погоду, на трех лодках решили плыть на дальние
— Дома на печи погоды не выберешь: на солнцевсходе — ветер и дождь, а в обед, может, и разгуляется, — радостно блестя глазами, торопил Силыч и нас с Зуевым, и хозяина.
Устоять против напора Силыча было немыслимо, да и мы с Зуевым по этому вопросу во мнениях с ним не расходились.
На открытых глубоких плесах озер гуляли белогривые волны. Мы старались плыть вдоль берегов по мелякам.
Несмотря на отвратительную погоду, птицы на воде и в воздухе было много. Внезапное похолодание «осадило» ее на этих удобных, кормных просторах. Но меня снова поразили не утки, а табуны гусей, возвращавшихся с утренней кормежки на середину огромного озера: я все время наблюдал за их полетом.
Михаил Григорьич сказал мне:
— Кормятся они вон на той голой, как колено, гриве с зеленями, а отдыхают на самой середине чистого озера: попробуй ухвати их.
Стан мы раскинули у длинного затона, соединяющегося с двумя многокилометровыми гривами. Одна — пахотная, с изумрудными зеленями озими, другая — изрезанная озерками и протоками, заросшими кустарниками, тростником, покрытая высоченными кочками, вся в топях, в мочажинах.
— Самый притон утьвы и куликов всех пород. Натешишься, сибирячок, не хуже, чем в своей Барабе, — пообещал Силыч и, забрав Солоху и патронташи, отправился на «любимое местечко», куда-то на перешеек между озер, как сказал он мне и Зуеву.
— Десятки раз зимой мне это мое местечко во сне снилось! — обернувшись, прокричал он нам. И снова большое квадратное лицо его стало вдохновенно-восторженным, как перед долгожданным, радостным свиданием.
— Кому скучно станет — подваливайте на выстрелы: места у меня на всех хватит! — крикнул Силыч и, уже не оборачиваясь, пошел в глубь гривы.
Дмитрий Павлович облюбовал себе тоже знакомый ему, заросший по берегам камышами и осокой затон, из-под другого берега которого он своими «доставалочками» так блистательно в прошлом году срезал чирка-грязнушку.
У меня из головы не выходили гуси. Тупицын посоветовал мне пойти с ним на озера в глубину гривы, но я отказался, решив заняться наблюдением за гусями, скопившимися в несметном количестве на середине широкого чистого плеса. Вот-вот они должны были лететь на кормежку.
Я решил точно засечь линию их пролета на озими и с озимей на воду.
Вскоре загремели выстрелы Силыча и Зуева, а я, затаившись в кустах, недалеко от нашего становища, в бинокль наблюдал за купающимися, отдыхающими гусями.
За день я не выстрелил ни разу: боялся отпугнуть гусей. Утки же, как назло, налетали на верный выстрел. Зато картина с гуменниками для меня теперь была совершенно ясной, план встречи с ними созрел.
Вечером счастливые мои спутники вышучивали меня всячески. Как всегда, начал Силыч:
— Гуси — священная птица — Рим спасли, а ты, жестокосердный сибирячок, их бить думаешь. Нет, как хочешь, а это неблагородно с твоей стороны (на охоте Силыч со всеми быстро переходил на ты).