Страсти по четырем девочкам
Шрифт:
Я сяду к окну.
Я кисточку в черную тушь обмакну.
Я выведу свой иероглиф.
На что он похож?
Он похож на войну.
И я той же кисточкой перечеркну
Войны ненавистный автограф.
Хочу уничтожить тот огненный знак,
А он вырастает, как рисовый злак
На рисовой тонкой бумаге.
Его не сожжешь - он в огне не горит.
Его не разрушишь - он тверд как гранит.
Он ночью мерцает во мраке.
Он губит меня, как взрывная волна.
Он ранит меня -
Как много страданья приносит Сасаки иероглиф войны. Словно он не просто знак, нанесенный тонкой кисточкой, а оживший призрак войны, который преследует девочку днем и ночью... Днем и ночью. Но рука не выпускает кисточку.
Я ближе бумагу придвину к окну
И снова я кисточку в тушь обмакну.
И дрогнет рука от волненья.
Другой иероглиф на солнце блестит.
И кажется, это Журавлик летит,
На крыльях, несет он спасенье.
Лети, мой Журавлик, быстрее лети:
Лишь тысяча птиц меня может спасти.
Рука белых птичек считает.
Со всех уголков благодатной земли
Слетелись ко мне на постель журавли.
И лишь одного не хватает.
Сасаки опустилась на циновку и закрыла глаза. Но не уснула: губы ее шевелятся, реснички вздрагивают. Она снова и снова пересчитывает окруживших ее бумажных журавликов. Их такая большая стая. Они спасут ее! Но вот одного не хватает...
Не хватает одного журавлика! А где наш журавлик "глаголы здесь чудили, задачки с рельс сходили"?
– Почему "театральное ружье" не выстрелило?
– сетует Пьеро.
– Почему в нужный момент он не появился в доме Сасаки?
– В Театре не все кончается благополучно. В Театре ружье может и не выстрелить в самый нужный момент, - оправдываюсь я.
– Вырвем листок из тетрадки и сделаем нового Журавлика, - тут же предложил Арлекин.
– Нет тетрадки, - мрачно отозвался Пьеро, - но он еще подоспеет... наш Журавлик.
И мои помощники от отчаяния снова почувствовали себя на сцене.
– Бессилен наш союз.
Жизнь стала трудной школой.
– Я плачу.
– Я смеюсь.
– Я грустный.
– Я веселый... Я такой веселый, что у меня по лицу текут слезы, а вместе со слезами течет грим. Может быть, я больше не Арлекин? Может быть, я превратился в Пьеро? Все перепуталось в нашем Театре.
– Мы не можем больше быть статистами!
– воскликнул Пьеро.
– Мы хотим действовать. Мы должны спасти Сасаки!
– поддержал его товарищ.
Мои спутники были удивительно едины:
– Нам нужны другие роли... в этой мистерии!
– Но мистерия уже написана, - робко возразил я, - других ролей нет.
– Тогда автора - на мыло!
– Но автор - жизнь!
Этот довод не подействовал на моих друзей.
– В жизни надо бороться. Только негодяи сидят сложа руки, когда человек в
– Мы уходим... Увольняемся по собственному желанию, - буркнул Пьеро.
– Не имеете права нас задерживать!
– отстаивал свои права Арлекин.
Такого оборота дел я не ожидал. Я зажался и молчал. Я думал: хорошо, что они не стали рабами масок! Полный разлад с масками. Театр вышел из берегов. Сквозь маски проступали лица - взволнованные, полные решимости. Артисты становились людьми, и настоящими. Надо было помочь им удержаться, не смалодушничать.
– Вы же не дезертиры, - стараясь сохранить спокойствие, сказал я. Мы вместе изопьем эту чашу. Вместе дойдем до цели.
– До какой цели?
– в голосе Пьеро чувствовалась жесткость.
– Когда все погибнут и останутся одни тени?
– Тогда уходите, - все так же сдержанно сказал я.
– Ваши тени останутся как укор вам. Я принимал вас за людей, а вы оказались тенями.
Никто не тронулся с места. Я чувствовал, как они борются сами с собой.
Шурша кимоно, в комнату бесшумно вошла Мама. Она села на краешек циновки и нежно провела рукой по головке дочери, как бы снимая боль. Потом заговорила:
Наступает тяжелая ночка.
Как тебе, моя радость, поможешь?
Я боюсь укачать тебя, дочка.
Вдруг уснешь, а проснуться не сможешь.
Сасаки молчала, только дыхание ее стало учащенным. Потом она открыла глаза, из последних сил приподнялась на локте.
Мама, прощай! Ухожу, улетаю,
Каплей росы я сейчас испарюсь.
Хрупкой снежинкой в ладони растаю.
Я умираю, но я повторюсь.
Мама, прощай! Нет, не надо прощаться.
Вместе мы нашу беду переждем.
Буду к тебе я весной возвращаться.
Буду в окошко стучаться дождем.
Травкой в знакомом взойду палисаде.
Стану в апреле частицей тепла.
Выйду на улицу в белом наряде.
"Сакура, - скажет сосед, - зацвела".
Нет, Сасаки не умирала, она возвращалась к Природе. Ее ждали реки и рощи, птицы и облака, метелочки риса и жар горы Фудзи. И, видимо, единственным человеком, кто понимал это, была Мама. Ведь она была той частью природы, которая дала жизнь Сасаки. Теперь эта жизнь уходила. Нет! Не исчезала, а принимала новую форму.
В обычном спектакле - горе и рыдания Матери вытеснят весь смысл того преображения, которое происходит с человеком, переходящим границу жизни и смерти. Но мы играем мистерию и как бы поднимаемся над жизнью, над болью, над страданиями. И слово Матери звучит как молитва. И надежда на что-то сверхъестественное побеждает безнадежность человеческого горя.
Сакура, сакура,
Как невеста в белом.
Кто-то веточки обвел
Аккуратно мелом.
За порог ступлю с утра.
Новый день настанет