Стрелок. Извлечение троих. Бесплодные земли
Шрифт:
– Да, мисс Холмс, – сказал Эндрю и улыбнулся вымученной улыбкой, стоившей ему немалых усилий. Синяк был явно не вчерашний, а как минимум недельной давности… но он все равно промолчит, разве нет? Всю эту неделю он звонил ей каждый вечер ровно в семь часов, потому что, если хочешь наверняка застать мисс Холмс дома, надо звонить к началу новостей Хантли-Бринкли. Мисс Холмс – заядлая поклонница этой программы. Она смотрит ее каждый вечер. Вот только вчера не смотрела. Вчера он приехал и выпросил у Говарда ключ. В нем зрело настойчивое убеждение, что с ней действительно случилась какая-то неприятность вроде той, о которой она рассказала… только дело не ограничилось синяками или переломами: она умерла, умерла в одиночестве, и сейчас, в этот самый момент, лежит там мертвая… Он вошел. Сердце бешено колотилось. Он себя чувствовал точно кот в темной комнате, поперек которой растянуты струны для пианино. Оказалось, он зря психовал. На кухонном столе стояла забытая масленка, и хотя крышка была закрыта, масло успело покрыться плесенью. Он вошел в десять минут восьмого и ушел через пять минут. Во время быстрого осмотра квартиры он заглянул и в ванную. Там было сухо. Полотенца сложены аккуратно, может быть, даже слишком аккуратно. Все поручни в ванной блестели сухим металлом. Ни капли влаги.
Он знал, что его не было – этого случая, о котором она рассказала.
Однако Эндрю не думал, что она солгала. Она сама верила в то, что сказала.
Он взглянул в зеркало заднего обзора и увидел, как она легонько, кончиками
3
Эндрю не стал глушить двигатель, чтобы печка работала и мисс Холмс сидела в тепле. Сам он пошел к багажнику. Глядя на два ее чемодана, он снова поморщился. Выглядели они так, как будто взбешенные мужики с явной нехваткой мозгов, но зато с крепкими телесами долго и нудно пинали их со всех сторон, отделав их так, как они не решились отделать мисс Холмс, как они обработали бы и его, например, окажись он тогда там. И дело совсем не в том, что она женщина; она черномазая, наглая черномазая с Севера, которая сует нос туда, куда бы ей лезть не надо. По их мнению, такая женщина вполне заслуживает того, на что она так нарывается. Дело в том, что она состоятельная черномазая. И что американские граждане знают ее разве что чуть похуже Медгара Эверса или Мартина Лютера Кинга. Дело в том, что ее черномазая физиономия красовалась на обложке «Тайм», и было бы затруднительно отдубасить такую особу, а потом с невинным видом говорить: «Чего? Нет, сэр. Нет, начальник. Мы и в глаза-то ее не видели. Никого даже похожего не было, правда, парни?» Дело в том, что это действительно проблематично – распалить себя до такой степени, чтобы ударить единственную наследницу «Холмс дентал индастрис», когда у них там на солнечном Юге двенадцать заводов «Холмс», один из которых в соседнем с Оксфордом округе.
Так что, не осмелившись тронуть мисс Холмс, они лупили ее чемоданы.
Он смотрел на эти немые свидетельства ее пребывания в Оксфорде со смешанным чувством стыда, ярости и любви – столь же немым, как и вмятины на чемоданах, которые были такими красивыми, а вернулись побитыми и помятыми. Он смотрел, не в силах сдвинуться с места, и дыхание его струйками пара вырывалось в морозный воздух.
Говард уже шел помочь, но Эндрю помедлил еще мгновение, а потом взялся за ручки чемоданов. Кто вы, мисс Холмс? Кто вы на самом деле? Куда вы время от времени пропадаете, и чем вы таким занимаетесь, неужели таким нехорошим, что потом вам приходится сочинять всякие небылицы, чтобы солгать даже себе самой? И буквально за миг до того, как подоспел Говард, в голове у него пронеслась странная мысль, так пугающе уместная: Где вы еще? Где остальное?
Немедленно прекрати так думать. Если кому-то и нужно об этом поразмыслить, так это самой мисс Холмс, а она вроде бы не проявляет такого намерения, так что и ты прекращай.
Эндрю вытащил из багажника чемоданы и протянул их Говарду. Тот спросил, понизив голос:
– У нее все нормально?
– По-моему, да. – Эндрю тоже понизил голос. – Просто она устала. Устала до самого, как говорится, нутра.
Говард кивнул, подхватил побитые чемоданы и пошел к подъезду, только на минуту задержавшись, чтобы легонько коснуться полей шляпы, уважительно приветствуя Одетту Холмс, которую было почти не видно за тонированным стеклом.
Когда он ушел, Эндрю вытащил со дна багажника сложенную конструкцию из нержавеющей стали и начал ее расправлять. Кресло-каталка.
19 августа 1959 года, примерно пять с половиной лет тому назад, часть Одетты Холмс от колен и ниже перестала существовать, точно так же, как выпадают в небытие часы и дни ее странных исчезновений.
4
До несчастного случая в подземке Детта Уокер реально осознавала происходящее всего несколько раз – так высятся над океаном коралловые острова, с виду отдельные образования, а на самом деле – вершины огромного архипелага, скрытого под водой. Одетта и не подозревала о существовании Детты, да и Детта не знала, что есть такая Одетта… но Детта по крайней мере ясно осознавала, что с ней что-то не так, что в ее жизни происходит нечто, мать его, странное. Смутные воспоминания о том, что происходило с ней, когда Детта завладевала ее телом, Одетта приписывала не в меру разыгравшемуся воображению. Детта, будучи не столь смышленой, до этого не доходила. Она действительно кое-что вспоминала, но далеко не все, и происходило это крайне редко.
Детта хотя бы частично осознавала эти провалы.
Она помнила о фарфоровом блюдце. О нем она помнила. Помнила, как опускает его в карман платья, то и дело поглядывая через плечо, чтобы убедиться, что Синяя Тетка за ней не подглядывает. Потому что блюдце принадлежало Синей Тетке. Детта смутно сознавала, что это блюдце особенное. Потому она его и взяла. Еще она помнила, что отнесла его в одно место, которое она называла (хотя она и не знала, откуда взялось это название) Отстойником, – к дымящейся мусорной яме, где она как-то увидела обожженного младенца с пластиковой кожей. Она помнила, как осторожно поставила блюдце на землю и уже собиралась на него наступить, но потом остановилась, чтобы снять трусики и положить их в тот же карман, где лежало блюдце, а дальше она осторожно провела указательным пальцем левой руки по прорези в том самом месте, где Старый Глупенький Бог соединил ее ноги неплотно. И не только ее, а всех на свете женщин и девочек. И все-таки кое-что в отношении этого места задумано было неплохо, потому что она помнила приятный толчок, помнила, как ей захотелось еще сильнее надавить, но она все-таки не надавила, помнила приятное ощущение обнаженности, когда хлопчатобумажные трусики не мешали ей слиться с миром, а она все-таки не надавила, пока ее туфелька – черная кожаная лакированная – не надавила на блюдце, и вот тогда она надавила пальцем на эту свою прорезь, точно так же, как надавила ногой на особенное блюдце Синей Тетки, она помнила, как черная лакированная туфелька накрывала тоненькую синюю паутинку, идущую по кромке блюдца, она помнила об этом давлении, да, она помнила, как вдавливает блюдце в Отстойник, давит ногой и пальцем, помнила о восхитительном предвкушении от соединения пальца и прорези, помнила, что, как только блюдце треснуло с горьким и хрупким хрустом, такое же хрупкое удовольствие хлынуло вверх от прорези к самым глубинам нутра, пронзая его, как стрела; она помнила, как с ее губ сорвался крик, неприятный и хриплый, как карканье вороны, которую спугнули со жнивья, она помнила, как тупо смотрела на осколки блюдца, потом медленно доставала из кармана свои простые хлопчатобумажные трусики и надевала их, исподнее, она как-то слышала это название, но память не зафиксировала когда именно, и теперь бескрайний океан времени волнами прилива вынес это слово как водоросли, на поверхность ее памяти; исподнее, очень верно, потому что сначала ты разоблачаешься, как бы выходишь из него, чтобы сделать свои дела, а потом возвращаешься внутрь, к исподнему – сначала одна черная блестящая туфелька, потом вторая, как хорошо, как приятно, она отчетливо помнила, как трусики скользили по ногам, по коленям, засохшая корочка на левом уже скоро отвалится, обнажив розовую, как у младенца, кожицу, да, она помнила прекрасно, как будто это все было неделю назад, или вчера, или буквально минуту назад, она помнила, как пояс трусиков дошел до подола платья, помнила четкий контраст белого хлопка и черной кожи, как сливки, да, именно как сливки, льющиеся из кувшина в чашку кофе, и вот трусики уже под подолом, и теперь уже платье стало ярко-оранжевым, а трусики ползут не вверх, а вниз, они такие же белые, но уже не хлопчатобумажные, а нейлоновые, дешевенькие прозрачные нейлоновые трусики, дешевые не в одном только смысле, она помнила, как они соскользнули, как поблескивали на коврике «доджа де-сото-46», да, какими они были белыми, какими дешевыми, их уже не назовешь исподним: просто дешевые белые трусики, да и девчонка была дешевой, и это было так хорошо – быть дешевой, продажной, выходить на панель даже не как проститутка, а как хорошая свиноматка; она помнила уже не круглое фарфоровое блюдце, а круглое белое лицо парнишки, изумленного пьяненького студентика, он не был, само собой, фарфоровым блюдцем, но лицо у него было круглым, как блюдце Синей Тетки, и на щеках у него расползлась паутинка, такая же синяя, как на особенном блюдце Синей Тетки, но так было лишь потому, что неоновый свет был красным, свет был слишком ярким, в темноте свет от вывески придорожной закусочной делал синими алые подтеки на его щеках, где она расцарапала их в кровь, а он только сказал: «Зачем ты, зачем, зачем ты это делаешь?» – и открыл окно, чтобы высунуться наружу и блевануть, а она помнила, что в баре слушали Доди Стивенса, который пел о коричневых туфлях с розовыми шнурками и большой панамке с фиолетовой ленточкой, она помнит, что звук его рвоты был похож на грохот щебенки в бетономешалке, а его пенис, еще минуту назад торчавший молодцеватым восклицательным знаком над курчавыми волосами лобка, сник, превратившись в дряблый белесый вопросительный знак; она помнила, как хриплые раскатистые звуки рвоты вроде бы прекратились, а потом зарядили по новой, и она еще подумала: «Похоже, дальше закладки фундамента этого парня не хватит», и рассмеялась, и прижала свой палец (теперь его украшал длинный подпиленный ноготь) к обнаженной вагине, но все-таки не совсем обнаженной, потому что теперь она заросла курчавыми волосами, но внутри у нее раздавался все тот же слабый, отрывистый хруст, и по низу живота разливалось все то же причудливое ощущение, в котором боль мешалась с наслаждением (но только приятнее, намного приятнее, чем вообще ничего), а потом он повернулся и стал шарить вслепую, пытаясь ее схватить, и все приговаривал хрипло, с надрывом: «Ах ты, проклятая черномазая сучка», а она продолжала смеяться, легко увертываясь от него, а потом, схватив свои трусики, открыла со своей стороны дверцу машины, чувствуя, как его пальцы пытаются поймать ее за блузку, и убежала в майскую ночь, напоенную ароматом ранней жимолости, красно-розовый неоновый свет разбивался о гравий парковочной площадки какой-то послевоенной планировки, а она торопливо запихивала свои трусики – дешевые нейлоновые трусики – уже не в карман, а в сумочку, набитую подростковой мешаниной косметики, и бежала, неоновый свет дрожал, и вот ей уже двадцать три, и это не трусики, а шарф из искусственного шелка, который она небрежно опускала в сумочку, проходя вдоль прилавка галантерейной секции универмага «Мейси», – шарф, который стоил в то время 1,99 доллара.
Дешевка.
Как белые нейлоновые трусики.
Дешевка.
Как и она сама.
Тело, в котором она поселилась, принадлежало женщине, унаследовавшей миллионы, но Детта об этом не знала и ей было наплевать – шарф был белым, с синей каймой, и внутри снова разлилось хрупкое наслаждение, когда она села на заднее сиденье такси и, не обращая внимания на водителя, зажала шарф в одной руке и, неотрывно глядя на него, запустила другую руку под твидовую юбку, под резинку белых трусиков: тот же самый длинный черный палец принялся за работу – точным безжалостным движением.
Так что иной раз она задавалась вопросом, но как-то смутно и словно бы издалека, где она есть, когда ее нет, но обычно страсти ее и желания настойчиво и внезапно напоминали о себе, и у нее уже не было времени на дальнейшие размышления – и она просто делала то, что ей нужно было сделать. Завершить то, что должно быть завершено.
Роланд бы понял.
5
Одетта могла позволить себе ездить повсюду на лимузине, даже в 1959 году, хотя тогда отец ее был еще жив и она не была так сказочно богата, как в 1962-м, после его кончины. Деньги, которые до сих пор находились в ведении ее опекуна, по достижении ею двадцати пяти лет перешли к ней, и она могла делать с ними все, что душе угодно. Ее мало задевало выражение одного из консервативных газетчиков, пущенное в оборот года два назад: «либералишки в лимузинах», – но она все же была достаточно молода и не хотела, чтобы ее воспринимали таким образом, пусть даже так было на самом деле. Но все-таки не так молода (или не так глупа!), чтобы искренне верить в то, что несколько пар полинялых джинсов и рубашек цвета хаки, которые она имела обыкновение носить, могут реально изменить ее действительный статус, или те же поездки в автобусе или в подземке вместо того, чтобы просто вызвать машину (при этом она бывала так поглощена собой, что не замечала искреннего изумления и обиды Эндрю; он любил ее, и такое отношение с ее стороны воспринимал как личную неприязнь), но все же достаточно молода, чтобы все еще верить, что подобные жесты могут порой скрыть (или по крайней уж мере слегка завуалировать) истинное положение дел.
Вечером 19 августа 1959 года она заплатила за этот красивый жест половиной ног… и половиной рассудка.
6
Сначала ее что-то подталкивало, потом тянуло и, наконец, бросило в морскую зыбь, которая вскоре выросла в приливную волну. В 1957-м ее увлекла безымянная в ту пору сила, которую позже назвали Движением. Она кое-что знала об исторических предпосылках, знала, что борьба за расовое равенство началась не с момента провозглашения Манифеста об освобождении рабов, а почти сразу же после того, как в Америку на кораблях доставили первые партии рабов (точнее, в Джорджию, которая в то время была британской колонией, куда ссылали преступников и должников), но для Одетты все началось с определенного места и определенных четырех слов: Никуда я не пойду.
Дело было в городском автобусе, в Монтгомери, штат Алабама, слова эти произнесла чернокожая женщина, Роза Ли Парке, а уходить она отказалась из передней части салона городского автобуса, когда ей предложили переместиться в заднюю, предназначенную, разумеется, для всех черномазых Джимов Кроу [20] . Гораздо позже Одетта станет распевать «Никуда мы не пойдем» в толпе чернокожих, каждый раз вспоминая Розу Ли Парке и каждый раз сгорая со стыда. Так просто петь «мы», когда вас много, когда вы держитесь за руки, – это так просто даже для женщины без ног. Так просто петь «мы», так легко быть этим «мы». А в том автобусе не было никакого «мы». Тот автобус, наверное, пах старой кожей и сигаретным и сигарным дымом. Там, наверное, были вывески: ЛАКИ СТРАЙК – и: РАДИ БОГА, ХОДИТЕ В ИЗБРАННУЮ ВАМИ ЦЕРКОВЬ! – и: ПЕЙТЕ «ОВАЛТАЙН»! ВЫ УЗНАЕТЕ, ЧТО ОН ТОГО СТОИТ! – и: ЧЕСТЕРФИЛД – СМЕСЬ ПОТРЯСАЮЩЕГО ТАБАКА 21 СОРТА. 20 ПОТРЯСАЮЩИХ ПЕРЕКУРОВ. И никакого «мы» в потрясенных взглядах водителя и белых пассажиров, среди которых она уселась, и в столь же потрясенных взглядах черных из задней части автобуса.
20
Джим Кроу – кличка, данная американскими расистами неграм, а также в иносказательном смысле обозначение любых проявлений расовой дискриминации и сегрегации негров. Первоначально – название старинной негритянской песни. – Примеч. ред.