Студеное море
Шрифт:
— Я на тебя посмотрю, — сказала она, — я даже на тебя не посмотрела. Что это за ленточка на пиджаке?
— Это не пиджак, а китель, — сказал он резко, — мы не носим пиджаки, у нас кителя. А ленточка — гвардейская…
На мгновение ему представилось то ненавистное длинное, суховатое лицо с трубкой в зубах, и тот — в полоску — пиджак, и галстук, повязанный с особой небрежностью, непонятной ему.
— Значит, ты гвардеец?
— Значит! — сказал он.
— А ордена за что тебе дали? — спросила она.
— За мужество и отвагу, проявленные в боях с немецкими захватчиками, — сказал он, — вот за что.
— А это, на рукаве? — спросила
— Они значат, что я был ранен, — сказал Ладынин, — Пойдем. Холодно.
— Но куда же мы пойдем! — воскликнула Варя, — Нам же некуда идти. Разве ты не понимаешь?
Вновь он взял ее под руку и почти молча довел до дома отца. У калитки они остановились на мгновение.
— Твоя отец меня ненавидит, — сказала Варя, — не пустит меня даже войти к вам. Ты же знаешь, какой у него характер.
Александр не ответил, Еще раз с нежностью и любовью он посмотрел на белокурую голову с косичками, на милый лоб, на покатые худенькие плечи. И открыл громко заскрипевшую калитку. Варя не двигалась.
— Иди же! — сказал он.
Она оглянулась на него и покорно пошла.
Отец сидел в своем кресле и пил чай из огромной низкой чашки. Это был крепкий, совершенно черный чай. Варя успела увидеть все, пока он на нее смотрел, сначала удивленно, потом с добродушным презрением слона, взирающего на жука.
— Здравствуйте, капитан! — сказала она тихо и робко, но в то же время с некоторым вызовом. В этом робком и гордом вызове был весь ее характер — женственная, покорная, даже как будто тихая, по с гордым, независимым сердцем…
— Здравствуй, Варвара, — сказал старик. Поднялся, протянул ей руку и, пряча усмешку в усах, вдруг заговорил о том, как на пожарище поймал вора. А рассказывая, сделал так, что Варя, помимо своей воли, оказалась сидящей и кресле, перед ней вкусно дымилась чашка горячего чая, стоял хлеб, заливное, нарезанный пирог, сахар. Дело было, конечно, не в том, как старик поймал вора на пожарище, и не в том, как вор тащил краденую шубу, и не в том, с какой именно стороны и каким путем старик дал вору плюху, а дело было в удивительной сердечной деликатности отца, в том, как избавил он всех от трудного, быть может, даже мучительного, первого разговора с объяснениями, вопросами, с неизбежными недоговоренностями и неловкостями. А когда Варя уже пила чай, он сказал;
— Что больно легко оделась? Ночи пошли холодные, осень…
— Она погорела, — ответил за Варю Александр, — вот и выскочила так.
— Тогда голосить надо, — сказал старик, — погорелец — он всегда голосит. — Подумал и спросил: — Где же жить будет?
— У нас, — опять ответил Александр.
Снизу вверх, но не без удивления, взглянул на этот раз старик на сына.
— У нас?
— У нас, — повторил Александр со спокойной уверенностью в голосе.
— Погоди, Саша, — заливаясь мучительным румянцем, вмешалась Варя, — погоди на минуточку, ты ведь даже не знаешь, у меня есть где жить, у меня подруга есть, Зойка Тарасова, я у нее поселюсь, мне ведь совсем даже просто устроиться…
Она никак не могла остановиться, гордость и стыд мучили ее, надо было говорить и даже посмеиваться, потому что иначе старик мог сказать, что ей тут жить негде, или что он не может ее устроить с пропиской, или еще что-нибудь такое в этом роде — холодное и казенное, но совершенно справедливое: на что могла претендовать она, какие у нее могли быть обиды при ее неизмеримой вине перед этой семьей?
Но старик перебил ее.
Варя потупилась. Александр свертывал папироску крепкими пальцами.
— Подходит? — спросил отец. — Дорого за комнату не возьмем, по государственной цене, рублей, допустим, сорок пять — пятьдесят от силы… — В глазах у него прыгали веселые огоньки. — Винца хочешь с устатку?
— Но знаю, — тихо сказала она, и голос ее дрогнул, она могла расплакаться в эти секунды. — Я не очень устала…
— Не знаю… не очень, — передразнил отец, — то-то папаша все норовил в море не ходить, дома спал да книжки читал. Не знаю!
Он налил ей и сделал вид, что не видит, как выкатилась слеза из ее глаза и капнула на блюдечко, а потом пошарил но карманам и вышел, будто отыскивать что-то.
Дрожащими пальцами Варя взяла бокал и отпила немного, а потом посмотрела в глаза Александру и вдруг сразу выпила все, засмеялась, точно не замечая своих слез, встала и пошла но комнате, держась пальцами за виски и приговаривая:
— Опять я тут. Опять тут. Опять! Боже мой, опять я тут. Точно в детстве. Точно в школе. Точно не было ничего этого… — Испуганно посмотрела на Александра и спросила: — Ты смеешься надо мной?
— Нет, — ответил он, — ты не смешная.
— Ты правду говоришь?
— Правду.
Она подошла к нему близко, почти вплотную, и рука ее так же дрогнула, как давеча на пожарище, когда ему почудилось, что она хочет обнять его. Но вновь Варя взяла его за сукно тужурки и спросила:
— Вы оба хотите поразить меня своим великодушием? Убить?
— Как? — но понял он, и Варя почувствовала, что этого не стоило говорить, такие вещи всегда были ему чужды, он не понимал их.
Ей было холодно, она дрожала, стоя перед ним в своем белом платье, и все смотрела ему в глаза, стараясь что-то отгадать, прочесть, выяснить. Но он смотрел на нее чистым и добрым взглядом, и она опять не поняла, что он весь тут, в этом прямом взгляде, в этой твердой преданности, в этой простоте. Не поняла, но вспомнила, как его дразнили в школе, вспомнила не само слово, а что-то связанное с его прямотой, простотой, с тем чистым и ясным, что всегда возникало в его присутствии. И вновь ей захотелось его поддержки, захотелось, чтобы он погладил ее по голове, как тогда в школе, когда она провалилась по алгебре, а он — старшеклассник — жалел ее и говорил ей басом: «Да это мы запросто нагоним. Тут и делов — одни пустяки. Ты сама сообрази, голова садовая, сама подумай». А она ревела все больше и больше, хлюпала носом, сморкалась и причитала, что все кончено, что ее не надо утешать, что она сама все понимает…
— Холодно, — сказала она, — очень холодно. Какая ночь ужасная.
— Да, ночка! — ответил он. — Что ж, ежели устала, пойдем, я тебя устрою…
С бьющимся сердцем она пошла в мезонин, в ту комнату, в которой была три года назад. О, как прекрасно, как великолепно были тогда у пес на сердце и как она сама все это испортила, смяла, исковеркала…
И лестница. Она та к же скрипит и такие же странные у нее ступеньки, обитые медью, как на пароходе. И поворот на шестой ступеньке. И дверь так же светится там наверху.