Студеное море
Шрифт:
Ладынин стоял возле машины очень бледный, не выпуская Ольгу Андреевну, прямой, какой-то даже вдруг вытянувшийся. Шофер наконец вскочил. Усатое его лицо выражало бешенство. Медленно на кривых ногах он шел на Александра до того мгновения, пока Ладынин вдруг не сказал своим негромким, точно бы стегнувшим голосом:
— Смирно!
Шофер остановился. Глава Ладынина блестели.
— Как стоите! — стегающими, точно бы свистящими словами говорил он. — Стоять смирно! Ну!
Краска отлила от лица усатого шофера. Мигая под взглядом Александра, он непроизвольно,
Ладынин обернулся к машине. Короткими словам он потребовал, чтобы машина все-таки была отпущена. Штатский с зеркалом сказал, видимо опасаясь скандала, что он не возражает, но вещи…
— Что делать с вещами!
— Ничего особенного, — ответил Ладынин, — часть вы тут выгрузите, а остальное полежит в машине.
Штатский послушно вылез, не оставляя зеркала. Но когда шофер начал вынимать чемоданы и ящики, штатский вдруг рассвирепел и спросил:
— А вы, собственно, кто такой?
— Гвардии старший лейтенант Ладынин, — сказал Александр. Помолчал и добавил: — Как видно, вы эвакуируетесь. Дело неспешное. Сегодня налета не будет, погода не такая.
Штатский молчал. Круглое его лицо с торчащими красными ушами покрылось потом.
— Вас это не касается, — сказал он. — Вывожу научный архив, это мое дело.
— И зеркало тоже научное? — спросил Александр, садясь в машину и захлопывая за собой дверцу.
На Ольгу Андреевну напало какое-то странное, полудремотное состояние. Она молчала, не плакала, только порою вся с ног до головы вздрагивала, Так, молча, доехали они до знакомого дома с палисадником и скамеечкой у парадного. Шофер кротким голосом спросил — ждать ли. Александр ответил, чтобы подождал, и отвел Ольгу Александровну в квартиру. Ее уже искали соседи, знакомый с детства врач покуривал у окна…
Ладынин вышел и сел в машину. Рукав у шофера сдвинулся, выше кисти был виден татуированный якорь, звенья цепи, буквы.
— Моряк? — спросил Ладынин неприязненным голосом.
Шофер, перебирая баранку, ответил, что когда-то плавал.
— Как фамилия?
— Мордвинов, — сказал шофер, — Кирилл Мефодиевич.
— Сына звать Семеном?
— Так точно, — вобрав голову в плечи, сказал шофер.
— Порадую сына папашей, — сухо и коротко произнес Ладынин, — будет ему праздник. Нашли время хулиганить. Сын два раза ранен, героем себя ведет, а папаша тут разворачивается…
Шофер молчал.
Потом прокашлялся и, не поворачиваясь, заговорил:
— Ожесточились. Война, товарищ старший лейтенант. Опять же трудности разные. Вы уж меня простите.
Ладынин молчал. Глаза у него сухо и сурово блестели. Машина остановилась у пристани. Александр вышел и захлопнул дверцу.
— Вы уж извините, товарищ старшин лейтенант, — высунувшись, сказал шофер, — очень я вас прошу. Вы уж Сеньке не говорите, ежели встретите. Попрошу вас, товарищ командир, сделайте такое одолжение.
Ладынин ничего не ответил. Шофер еще подождал, потом покрутил головой и так рванул машину, что она, точно жаба, прыгнула вперед и тотчас же
4. НА КАТЕРЕ
Только на катере, на жесткой скамейке в корме, Ладынин понял, что хочет спать и что хорошо бы сейчас принять душ на корабле, раздеться и вытянуться в каюте на удобном кожаном диване.
Катер шел медленно. Пассажиров было несколько — все какие-то незнакомые. Хотя, впрочем, в салончике могли быть и знакомые. Ладынин туда не заглядывал, никого не хотелось видеть.
Свернув папиросу, затянувшись, он еще посмотрел на город поверх легкого речного тумана: старые, многовековые здания, приземистые, могучие, сложенные из камня, с окнами, похожими на бойницы, стояли над рекой, над клоками изжелта-белого осеннего тумана, угрюмо глядели вдаль на широкую, полноводную, осеннюю реку, на путь в море — в холодный, мозглый океан.
И Ладынин подумал, что этим самым путем приходили и уходили отец, дед, прадед — весь его род, от того самого кормщика, про которого рассказывал давеча отец, а теперь вот уходит он, и когда-нибудь будет уходить его сын, также провожая глазами низкие строения, бойницы, пологий берег…
Это был его путь, так же как и путь дедов и прадедов, и город этот был его городом, и светлое небо было его небом — вечное, незыблемое, всегдашнее причудилось ему сейчас в этом белесом тумане у берегов в легком сыром ветерке, в понурой фигуре пастуха. Ах, если бы умел он писать, какое письмо он написал бы об этом Варе, если бы умел говорить, как рассказал бы ей о том, что думает нынче, что передумал за длинные месяцы войны, что перечувствовал, стоя на мостике, поджидая вражеский корабль, отыскивая врага в бескрайнем, огромном море…
Что ж, вот и он, как деды, как прадеды, идет к морю, чтобы не пустить врага, не дать ему войти сюда, чтобы защитить то, что называется домашним очагом.
Вновь школа вспомнилась ему и та девочка, которая смешно плакала из-за своей зоологии, и лицо Ольги Андреевны, и развороченный радиатор, щепки, стекла, скрипящие под ногами, — деды и прадеды называли это бедой. «Ох, беда!» — говорили они и снаряжались в далекий путь, чтобы идти в море на своих шитых лыком ладьях и там драться с неприятелем. И слово «беда» произносили они редко, а когда произносили, то звучало оно у них не жалостливо, не по-бабьи, а жестоко, угрожающе, коротко, злобно.
Еще раз Александр посмотрел на город — чужому человеку ничего не было бы видно, но Александр угадывал его, и свою улицу, и место, где должен быть дом и где спит или, быть может, уже проснулась Варя, и где отец собирается на свой транспорт, и где ворчит Глафира, и где Бориска с Блохиным сейчас, наверное, удивляются, как это Варя попала к ним…
Почему он не поговорил с ней толком? Почему он не сказал ей, как мучился и тосковал без нее, как презирал этого ничтожного, с наглой улыбкой, с галстуком-бантиком? Почему не повторил перед ней те слова, которые шептал один во мраке своей жаркой каюты, такие убедительные, настоящие, точные слова?