Студеное море
Шрифт:
— Отдать носовой!
— Есть, отдать носовой, — с веселой готовностью гаркнул боцман.
Ровно в шесть тридцать вышли в точку рандеву и повели транспорты по назначению. Пароходов было всего два: тяжело груженые, они двигались медленно, а корабли охранении шли противоположным зигзагом: это были опасные места, и Чижов приказывал усилить наблюдение.
С корабля, на котором шел комдив, просемафорили тоже, чтобы усилили наблюдение, и тотчас же самолет, круживший над караваном, выпустил красную ракету.
— Перископ, что ли? — спросил вахтенный командир.
Самолет
Ладынин повернул ручку машинного телеграфа на полный, крепко сжал зубами пустой мундштук и взглянул на тахометр. Корабль выходил в атаку.
Утро было ясное, чистое, свежее. Сердито закричал какие-то слова артиллерист, в свисте ветра, возникшего на этом бешеном ходу, ничего не было слышно. За кормой поднялись розоватые на солнце пенистые столбы воды: там рвались серии глубинных бомб.
У Чижова глаза блестели от азарта, он скинул фуражку, лысина его сверкала на солнце.
Розовые дымы возникли спереди — носовое орудие било ныряющими снарядами.
Опять пошли в атаку, опять сбросили бомбы. Лицо у Ладынина было мрачное, и к чаю в кают-компанию он тоже пришел мрачным.
— Что было с лодкой? — спросил Хохлов. — Удачно или неудачно пробомбили, как вы считаете, товарищ командир?
— А вы? — резко опросил Ладынин.
Хохлов промолчал. Тогда Ладынин спросил у артиллериста.
— Поскольку наша задача была загнать ее на глубину, — сказал артиллерист, — постольку…
— «Поскольку», «постольку», — передразнил Ладынин. — Не надо сигнальщиков дергать, вот это действительно «поскольку». Когда им десять раз говорят, что надобно усилить наблюдение, они любой топляк за перископ примут — даже такие сигнальщики, как Карпушенко или Жук… — Закурил папиросу и вышел не договорив.
На мостике Чижов, по прежнему без фуражки, ел из глубокой тарелки вчерашнюю треску.
— Хорошо! — сказал он командиру. — Холодная, прямо-таки объедение. Но в консервах еще лучше. Эх, товарищ командир, приглашу я вас после войны к себе в Мурманск треску в масле кушать. Из бассейна. Поставим возле бассейна по стулу, вилки соответственно и, конечно, по маленькой. Чего это вы будто сердитый?
Ладынин молчал.
А за несколько минут до обеда германский разведчик привел тройку торпедоносцев и десяток бомбардировщиков. В десять сорок пять начался бой. Торпедоносцы крутились в набежавших облаках, а «юнкерсы», вызывая на себя огонь кораблей, старались отвлечь внимание моряков от торпедоносцев.
Ладынин, выпятив нижнюю губу, неподвижно стоял на мостике. Внизу оглушительно били автоматы, и он почти ничего не слышал — сигнальщики кричали ему в самые уши, а он командовал негромко и раздельно, спокойнее, чем на учебных стрельбах, и все время защищал своим огнем неповоротливые тяжелые транспорты, увертывался от бомб, которые швыряли «юнкерсы», и ждал атаки торпедоносцев, которые хитрили и все еще крутились в рваных серых облаках.
Глаза у него сузились, когда все три машины вывалили из-за облаков
Одна машина от прямого попадания снаряда взорвалась и мгновенно исчезла, но ведущая сбросила торпеду, и тотчас же Ладынин повернул ручку машинного телеграфа на самый полный и очень громко крикнул на штурвал:
— Два градуса вправо!
— Есть, два градуса вправо! — также криком ответил рулевой и, увидев совершенно белое лицо своего командира, побелел сам.
Чижов до крови закусил губу. Такие секунды не часто приходится на судьбу человека. А если и приходится, то очень редко случается человеку рассказать потом об этих секундах.
Защищая транспорт, Ладынин решил подставить торпеде борт своего корабля. Это решение созрело в нем мгновенно и как-то само по себе. Он почти не думал, поступая так, а не иначе, — это было как инстинкт.
Но торпеда не сработала.
Первым понял, что она не сработала, Чижов. По всей вероятности, виноват был прибор Обри — торпеда пошла на циркуляцию, и Чижов с удивлением, глупо улыбаясь, сказал:
— А? Командир? А?
— Что «а»? — спросил Ладынин.
Лицо его, шея, руки и спина — все покрылось потом. Где-то далеко в небе зудели, уходя, вражеские самолеты.
— Что же случилось? — спросил Ладынин.
— Да не сработала, — закричал Чижов, — не сработала она, пес ее задави, ну вот, не сработала, и все тут, не наша была, командир!
Но внезапно лицо Чижова стало серьезным, он близко подошел к Ладынину и сказал:
— Товарищ командир, да вы… Да знаете ли вы?
Щека у него задрожала, Ладынин ждал. Но Чижов так ничего и не выдумал. Вздохнул и отвернулся. А Ладынин сказал:
— Видно, мы, товарищ Чижов, еще не всю свою треску в масле поели. Верно?
— Точно, — ответил Чижов, — я как раз это и хотел отметить.
А внизу, в кают-компании, между тем умирал краснофлотец Мордвинов.
Тишкин сделал уже все, что мог, и все-таки Мордвинов умирал. Страшно изменившееся лицо его покрылось смертной синевою. Нос заострился. Губы стали узкими и серыми. В глазах появилось строгое выражение.
Лежать он не мог и полусидел на диване, тяжело дыша и порою задыхаясь. Но, несмотря на ужасающие муки, лицо его до самого последнего мгновения не выражало страданий. Он не любил, чтобы его жалели, и, когда германская бомба разорвалась у кормового ската, сразу же приказал себе держаться и быть мужчиной до самого последнего конца.
Теперь он ждал командира и, увидев Ладынина, еще не остывшего после боя, разом как-то посветлел, нашел в себе силы улыбнуться серыми губами и, сохраняя суровость в лицо, спросил:
— Тут старшина Сизых перевязывался, говорил, будто мы корабль наш под торпеду подставили за транспорт. Верно это, товарищ старший лейтенант?
— Верно, — ответил Ладынин, вглядываясь в Мордвинова теплым и пристальным взглядом.
Несколько секунд Мордвинов молчал. Изо рта у него пошла кровь. Тишкин вытер ему подбородок и грудь куском марли.