Студеное море
Шрифт:
Рассыльный ушел. Ладынин налил себе еще супу.
— Хорош сегодня супец? — спросил начхоз.
— Ничего, — сказал Ладынин, — главное, что перцу много. По вашему вкусу.
Начхоз помолчал, потом спросил другим голосом — негромко и значительно:
— Товарищ гвардии старшин лейтенант, а правда, что мы сегодня… этого… подставили…
— Правда, — не дослушав и раздражаясь чему-то, что было в тоне начхоза, сказал Ладынин. — Правда. И, кроме того, прошу запомнить. Прошу всех командиров запомнить, что в том, что было сделано, и том что… — Он запутался и этих «что» и помолчал секунду. — Короче,
— Понимаю, — нетвердо сказал начхоз.
— Значит, кончен разговор! — сказал Ладынин. «Теперь начнется, — сердясь сам на себя, думал он, закуривая после обеда. — Вот придем, и начнутся те же расспросы. Еще этот очкастый явится, с ощущениями, спрашивать у меня будет, какие у меня ощущения, А в самом деле, — вдруг с интересом подумал он, — какие у меня ощущения? Ну вот если Варя спросит, что я в это время чувствовал. Страшно было? Было! Очень? Очень! Понимал я, на что иду? Вполне! И я шел на это? Шел! Позвольте, значит, я тогда герой?»
От этой последней робкой и неясной мысли он, сам того не замечая, покраснел до испарины и, рассердившись на себя, пошел на мостик, по-отцовски пригибая голову к плечу.
7. ПИСЬМА И ВСТРЕЧИ
А теперь все осталось позади. И еще один бой — длинный, трудный, и похороны Мордвинова, короткие похороны моряка в море, под унылый свист осеннего морского ветра, и слово, которое сказал на похоронах артиллерист Калугин, и покрасневшие глаза, и плавающие мины, и шторм, после которого Ладынин проспал подряд в своей каюте целиком полных два часа да еще тридцать две минуты, и туманы, и подлодка все это позади.
Теперь уже скоро будет душ, теперь БЧ-V подобреет и отпустит пресной воды для душа, теперь скоро вместо сухарей будет свежий, пушистый хлеб и сто граммов, что причитаются за каждый день боевого похода, так хорошо будет выпить после бани, перед настоящим, спокойным сном, а выспавшись, так прекрасно будет надеть с особым шиком отутюженные выходные брюки, начистить ботинки и медленно, не торопясь, солидно выйти на пирс, оглядеться с улыбкой, — этак, черт подери, немного даже пренебрежительно и пойти по твердой земле, по скалистой тропочке в сопки и еще дальше — туда, где можно присесть на корточки и не сходя с места, набить полный рот здешними северными плотными ягодами, а после поваляться, глядя в голубое небо, — вдруг да будет ясный день, вдруг солнышко заиграет, вдруг в самом деле будет светить солнце и ветерок, вечный в здешних местах, заиграет блеклым, как положено бывалому матросу, имении блеклым, гюйсом, рванет гвардейские ленточки бескозырки, солнечный луч ярко сверкнет на орденах, и залюбуется гвардейским матросом встречная девушка, — так залюбуется, что не отведет глаз — застынет…
Теперь все позади.
Скоро Большая земля.
Под свист ветра, под однотонный заунывный шелест дождя слышно, как разговаривают внизу зенитчики. Голоса у них уютные, домашние; удивительно, как умеет русский человек в любой обстановке устроиться, словно у себя дома, как умеет он со вкусом помечтать, поговорить, поделиться самыми сокровенными помыслами…
Тут на мостике, слышны не все слова, а только отдельные фразы, и не всех собеседников, а некоторых; особенно хорошо Ладынин слышал Артюхова.
— А чего, — говорил Артюхов, — мое слово твердое. Я на ней женюсь. Как война кончится — я женюсь. Сегодня Гитлера кончили, завтра Артюхов женился. Как гвоздь. Вы что, не знаете, какой я человек? Артюхов что сказал, то и сделал. Артюхов — это железный человек. Верно я говорю?
— Верно! — сказал чей-то веселый и насмешливый басок, и Ладынин узнал старшину Говорова. — Это верно, что Артюхов у нас, как гвоздь…
Он что-то еще добавил, видимо очень смешное, потому что все там внизу засмеялись и длинный как жердь сигнальщик Сидельников на ходовом мостике неподалеку от Ладынина тоже хихикнул.
— Но, не кудахтать! — сказал Чижов.
На походе он почти никогда не уходил с мостика, когда же вовсе изнемогал от усталости, то пристраивался на полчасика в нору из овчинного тулупа, которую устраивал себе в рубке ходового мостика, и дремал там чутким, особенным сном.
Сидельников еще хихикнул, уж очень ему было смешно, и смолк, поджав губы.
— Я в нее влюбился с первого взгляда, — продолжал Артюхов, повышая голос, он, видимо, с кем-то спорил, — и я прошу учитывать мои слова. И она тоже. Она всего на девять годов меня старше…
— Бабушка… — радостно сказал Говоров. Матросы захохотали, и Сидельников, которому ужасно хотелось посмеяться, тихонько взвизгнул, но осекся и замолчал.
— Я ее знаю, — все еще хохоча и через силу говорил внизу старшина, — ей фамилия Рябоконь, она на правое ухо глухая, и нашему Козюрину она приходится теткою, что нет?
Матросы хохотали все громче и громче, и внезапно Ладынин тоже засмеялся.
— Ну вот, — сказал Чижов. — Чего там они травят?
Старшина Говоров все повторял «как гвоздь», и матросы от этого слова хохотали так весело и заразительно, что Чижов перегнулся через фальшборт и прикрикнул:
— Это что за новости? В чем у вас дело?
— Да вот, — кислым от смеха голосом сказал старшина, — Артюхов вот… женится на бабушке… Рябоконь… тетка…
Больше старшина не мог говорить — он совсем раскис от смеха и только что-то причитал возле пушки, а Чижов вдруг тонко хихикнул и сказал Ладынину:
— Видали? Вот черти, право черти…
Штурман тихонько посвистал в переговорную трубу и сказал Ладынину, что корабль выходит на траверз маяка, а это означало, что скоро дом.
— Ох, и посплю я, — почти простонал Чижов, — ох, и задам же я храповицкого!
— Устали?
— Да ведь, командир, дорогой командир, я уж не мальчик, ноют кости. На рыбе мы так не привыкли. Командиры у нас помягче были, чем ваш брат — военный моряк, другие были командиры.
— А я что ж, жесток? — спросил Ладынин. — Покоя вам не даю? Заставляю на мостике торчать круглосуточно?
Чижов негромко рассмеялся, взял Ладынина под рукуи, заглянув ему в глаза, спросил:
— После войны придете ко мне домой треску в масле кушать, а? Товарищ гвардии старший лейтенант?