Ступай и не греши
Шрифт:
Пошел к дверям, но задержался на пороге:
— Эй, барышня! А зовут-то тебя как?
— Ольгой.
— По батюшке?
— Васильевна.
— А дале-то как? Прозванием?
— Попова, — назвалась девица таврическая, снова зардевшись стыдливым румянцем.
Этой информацией Пахом был вполне удовлетворен и паспорта не спрашивал, ибо в Одессе столько всяких… тьфу!
— Будь здорова, мамзель Попова, — сказал на прощание. — Ежели кто обидит, ты мне жалуйся… У меня кулаки — во! Как врежу, так потом соплей не соберешь.
— Благодарю, господин околоточный.
На этом они и расстались. Выстраивая хронологию событий, я пришел к выводу, что в табачной лавке девица появилась где-то около 1886 года. Если она родилась в 1866 году, то ее появление в Одессе будем относить к той волшебной поре юности, когда любая девушка невольно становится классическою Венерой, достойной всеобщего обозрения. Конечно, околоточный не раз навещал лавку Катараксиса, но однажды ему отсыпала десяток дармовых «Пушек» сама жена хозяина.
— А кудыть девка-то подевалась? Выгнали?
— Хвостом вильнула и ушла.
— А-а-а, — с пониманием дела изрек Пахом Горилов…
Но однажды осенью 1887 года околоточный, совершая бдительный обход своего участка, на углу Вокзальной и Тюремного переулка был обрызган с ног до головы грязью, выплеснувшей из-под дутых шин роскошного «штейгера», который увлекал в суету улиц каурый рысак. В коляске, откачнувшись назад и фривольно раскинув руки по бокам дивана, сидела красивая молодая дама. Пахом, не будь дураком, сразу засвистел, чтобы кучер остановился для восприятия кроткого «внушения», но тот, сволочь паршивая, пуще нахлестнул жеребца, и «штейгер» завернул в суматоху Ришельевского проспекта.
— Что за притча! — удивился Пахом.
Дело в том, что глаз он имел ястребиный, наметанный, и в краткий момент узнал в красавице, промчавшейся мимо него, ту самую бедную девушку из табачной лавчонки. В душе околоточного, вестимо, возникли всякие подозрения:
— Уж не воровка ли какая? С чего бы этой задрипанной девке на рысаках кататься и мой чин слякотью обливать…
Исполненный служебного рвения, он навестил полицейского пристава Олега Чабанова, которому и высказал свои опасения.
Чабанов подумал и сказал в ответ надзирателю:
— Ты вот что! Эту девку не трогай.
— А пошто так?
— А то, что она стала «штучкой» господина Кандинского…
Одесса хорошо знала господина В. В. Кандинского, богатого коммерсанта, державшего в городе финансовую контору.
— Вася-Вася? — удивился Пахом Горилов. — Ну, скажи ты на милость! Кто бы мог подумать? Не успела жена помереть, как он сразу молоденькую «штучку» себе завел… Ай-я-яй! — пожалел он коммерсанта. — Где бы ему, дураку старому, по стеночке ходить с тросточкой, а он… ай-я-яй!
— «Штучка»-то — что надо, — зевнул Чабанов. — Я с Васей-Васей тут как-то на днях в штосс резался, так просил по дружбе сознаться, во сколько же она ему обходится?
— Ну-ну! Во сколько?
— Так не мычит мой Вася, не телится. Видать, понравилось иметь одалиску, теперь пушинки с нее сдувает…
В таком приятном разговоре Пахом назвал девицу Ольгой Васильевной Поповой,
— Ольга Палем, и никакая она тебе не Попова… Это она наврала тебе, а ты, дурак, и уши развесил.
— Да вить сказывала, что таврическая.
— Верно! У нее родители в Симферополе. Вообще-то я тебя предупредил: ты эту «штучку» лучше не задевай… Ну ее к бесу! У нее какие-то связи с генералом Поповым, который ныне предводителем дворянства в Таврической губернии…
3. ГОСПОЖА ПОПОВА
Спустя годы, когда имя Ольги Палем уже отгремело на Руси и затихло в безбожном отдалении, заезжий столичный корреспондент отыскал в Симферополе ее захудалых родителей.
Перед ним предстал ветхозаветный Мордка Палем, трясущийся от гнева и бедности, опозоренный своей дочерью.
— Меня была чудная девочка, — рассказывал он, — и все было бы превосходно, если бы не эти романы, которые она читала запоем… Раввин мудро предрек мне, что Адонай, великий бог отмщения, не прощает евреев до седьмого колена, и мои потомки семь поколений сряду осуждены страдать за грехи Мени, которая изменила вере своих отцов… Вы только посмотрите на мою бедную жену! — воскликнул он.
Корреспондент охотно оглядел Геню Пейсаховну Палем, уже сгорбленную нуждой старуху, глаза которой — это было заметно — не просыхали от слез и от тягостей жизни.
— Видите? А ведь моя Генечка была лучшей красавицей в городе, — сообщил Мордка Палем. — Знатные господа и даже адмиралы из Севастополя платили мне по червонцу, чтобы только полюбоваться ее красотой. Это была сущая Саломея, а теперь… Что видите вы теперь? Геня, скажи сама.
— О горе нам, горе! — запричитала старуха.
— Хватит, — велел ей муж. — Раввин оказался прав. Я ведь был вполне обеспеченный торговец, меня все уважали, а когда Меня ушла, все пошло прахом, мы сразу сделались нищими.
— Но я слышал, — заметил корреспондент, — что в вашем разорении повинна сама еврейская община Симферополя, выместившая на вас свое зло за уход юной еврейки из дома.
— Еврей не станет разорять еврея! — гневно закричал Мордка. — Это сам великий Адонай пожелал видеть меня обнищавшим. Пока она читала романы, я молчал, но теперь я ее проклинаю.
— Я не рожала такой дочери! — зарыдала и мать…
Что же там случилось, в этом семействе?
Н. П. Карабчевский много позже проанализировал детство Мени Палем, придя к выводу: «Она не была похожа на других детей (в семействе Палем). То задумчивая и грустная, то безумно шаловливая и очень веселая, она нередко разражалась нервными припадками… Заботливо перешептываясь между собой, родители решили, что Менечку не надо излишне раздражать, и предоставили девочке полную свободу». Впрочем, эта свобода была лишь относительной — читать русские книги ей запрещали, с детства девочке указали будущего мужа — сопливого Натана Напфельбаума, от которого вечно пахло селедкой с луком. Меня была еще подростком, когда ее стали выводить на бульвар Симферополя, одетую «барышней», и вот тут родители за ней не углядели.