Ступающая по воздуху
Шрифт:
В последующие дни и недели она с интуицией пытливого историка искала хоть какую-то путеводную нить на основе скудных данных. Первым делом она перебрала имена, включенные в рейнтальскую телефонную книгу. Среди них могла быть пусть даже искаженная, записанная на слух, фамилия Квайдт. Поиск ни к чему не привел. Потом она ухватилась за фамилию фотографа — Т. Й. Кехле. И сразу наткнулась на тезку, некую Эстер Кехле. Она позвонила по указанному номеру. Выяснилось, что это — близкая родственница фотографа, точнее — его единственная дочь. Повеселевшим голосом Эстер попросила принять ее.
Дверь открыла семидесятилетняя,
Ее нежнейший родитель Теодор Йозеф Кехле до начала 60-х годов держал фотостудию в Якобсроте, а конкретно — на Бартоломеевской улице, в том доме, где сейчас книжная лавка фрау Нигг. Он скончался двадцать шесть лет назад — она помнит тот день лучше, чем вчерашний, — но шкафчик с картотекой клиентов до сих пор хранится в подвале. Между прочим, эта превосходная полка с дверцами жалюзи — вещь высшей марки, она стоила ему тогда небольшого состояния, однако в последнее время… Эстер прервала ностальгические воспоминания почти облысевшей дамы, сунув ей в подагрические руки старую фотографию. Нельзя ли определить дату? Ответ был ошеломляющим.
Ну, разумеется, можно. Холст на заднем плане с превосходно выписанным распятием и этими величавыми горами отец использовал вплоть до 1939 года. Тут она ручается за точность, потому что тогда местное руководство национал-социалистов издало указ: всем фотографам заменить христианские декорации на героико-германские. Распятие переделали в искривленную линию, чтобы успокоить нацистов. Что еще можно сказать? Судя по длинным уголкам воротничка и прежде всего по стрижке, — видите, как уши открыты, — снимок сделан не иначе как в середине 30-х годов.
Эстер спустилась в подвал и принялась изучать картотеку и старые книги господина Кехле, двигаясь от 1939-го к предыдущим годам. И не напрасно. Через несколько дней и уже поднаторев в расшифровке почерка, она обнаружила большую тетрадь, а в ней запись зелеными чернилами, датированную 15 июня 1937 года: Энгельберт Квайдт, сын еврея и трикотажного фабриканта Симона Квайдта. Десять лет. Фото сделано в день рождения. На нижнем краю пожелтевшей страницы — карандашная пометка: Оплачено заранее.
Она вырвала лист, чувствуя укоры совести: старая дама так старалась помочь. Но ведь это вопрос жизни, оправдывалась Эстер перед Энгельбертом Квайдтом, а значит, позволено все.
Так был сделан неожиданно большой шаг в поисках принца. Он родился 15 июня 1927 года. Стало быть, сейчас ему ровно шестьдесят, и по гороскопу он — близнец. Более чем хрупкие надежды.
— Возраст не имеет значения. Правда, Энгельберт? — бормотала она, целуя уста принца.
~~~
Почему Марго Мангольд, уже не красившая волосы в каштановый цвет, промолчала, когда Эстер спросила про Мауди? Почему ее смутил этот вопрос? Именно ее, кого не могли уязвить ни люди, ни жизнь. Именно ее, чьим принципом всегда было преодоление страха перед визави через избавление от боязни самой себя. «Враг подстерегает по эту сторону стен», — говаривала она. Может, случилось что? Понадобилось что-то скрывать? Но от кого? От кого? У нее и людей-то близких не осталось, кроме Амрай и Мауди. Она была бесстрашна и всегда находила в себе мужество терять людей. То, что было обжито сердцем, неподвижные звезды, спокойный и необъяснимый свет которых в ином человеке зажигал истерически мигающий фитилек и перегорал либо в почтении, либо в презрении. Всегда недолгий и слабо различимый.
В таком маленьком городке, как Якобсрот, от разговоров никуда не денешься, молва здесь стоязыка и каждый рейнтальский язык хорошо натренирован в злословиях за плотным рядком туй. «Не зажимай уста, коли совесть чиста» — любимая поговорка жителя долины. В своем виде словесного спорта он, как было сказано, упражняется усердно. Так как помимо тесноты обнесенного туями садика, ему не дают развернуться две вещи: неспособность к самоиронии и, конечно, некоторая дубоватость диалекта. А потому самое острое оружие в его арсенале — облыжное оскорбление человека; например такое: Мауди стала шлюхой.
Эта новость залетела в парфюмерный магазин Мюллера и дошла до слуха Марго, правда, выпалена была возмущенным ртом, нижняя губа которого заглатывала верхнюю. И в захлебе негодования многократно добавлялось, что даже если бы что-то и было, нельзя же вот этак обливать человека. Да. Даже если бы так и было, хотя наверняка ничего не было, никому, никому не дано права так судить и рядить Мауди. Разве можно заглянуть в человеческое сердце.
В том же духе, хотя и не столь выразительно, отреагировала и Амрай. Однако она оставалась на удивление спокойной, в отличие от Марго. Она вообще взяла новый тон в повседневном общении с дочкой. Не было уже ни милого журчания обыденных домашних разговоров, ни столь характерного крещендо горячего материнского участия. После того случая, в Комнате лунного света, когда какая-то загадочная сила отбросила ее от девочки, она смирилась с тем, что ее вопросы остаются без ответа. Мауди приходила, садилась обедать и опять исчезала, не говоря куда; сколько раз постель ее оставалась нетронутой!
Возможно, разительная перемена, происшедшая с Эстер, по крайней мере в том, что касается языка и внешности, как-то помогала Амрай переносить стиль жизни, избранный Мауди. Дело в том, что с тех пор, как дочери так резко изменились, а их пути разошлись, Амрай и Инес вновь привязались друг к другу, теперь их союз был странным сплавом утешения и оправдания. Однако Амрай в ее способности к расставанию куда более сильно укрепило одно наблюдение: Мауди, казалось, вполне может жить наедине с собой и своим миром, каким бы он у нее не получался. Этот человек был счастьем во плоти. Амрай видела это воочию, когда дочь с таким бестревожным лицом садилась за стол.
Но она продолжала лелеять тайное желание: должна же и Мауди наконец понять, что мать достойна ее доверия. Любить — значит работать друг над другом. В эту сентенцию, сказанную однажды душной летней ночью Амбросу Бауэрмайстеру, она все еще верила.
~~~
С мыслью о том, что любовь — это работа, согласился бы, не моргнув глазом, еще один человек. Он ощущал себя — Господь свидетель — горнодобытчиком любви. Его штольни, его шахты уходили в такие глубины, какие и не снились мужам Якобсрота. Никто из них не чтил женщин, как он. Это было его твердым убеждением, и он не побоялся бы его принародно огласить и подкрепить доказательствами. Ибо, как только пришла пора зрелости, он начал раскапывать серебряную жилу, которую назвал тайной женственности.